внутренние противоречия достаточно закрытого мира деревни, решавшиеся им самим.
Приводимые Н. М. Лукиным факты не дают ни малейших оснований для его же тезиса: «Продовольственная политика Конвента, встречавшая упорное сопротивление со стороны всех категорий крестьян-собственников, могла проводиться только при содействии властям деревенской бедноты»[126]. Это положение опирается не на результаты анализа источников, а выводится из заранее заданной идеологической схемы и несет в себе ярко выраженный заряд политической пропаганды. Достаточно заменить в приведенной фразе слово «Конвент», скажем, на «Совет народных комиссаров», и мы получим готовую формулу политики ВКП(б).
Впрочем, это далеко не единственное противоречие между данными источников и схемой в «аграрных» статьях Н. М. Лукина. Идя от нее, он то и дело выдвигает те или иные тезисы, которые, обращаясь к фактической стороне дела, сам же и опровергает. Вот, например, как ему виделась одна из возможных мер практической реализации союза Конвента и сельской бедноты: «Это содействие деревенских санкюлотов продовольственной политике Конвента могло дать существенные результаты, если бы революционное правительство действительно повернулось лицом к пролетариям и полупролетариям деревни, обеспечив им влияние в сельских муниципалитетах, наблюдательных комитетах и народных обществах…»[127] Исходя из изначально заданной идеологической схемы, подобная программа действий выглядит вполне логично, поскольку представляет собой кальку с политического опыта большевиков, создававших комбеды и целенаправленно «корректировавших» результаты выборов в сельские советы, чтобы обеспечить в них решающий голос бедноте. Однако могли ли на практике бедняки французской деревни взять на себя ведущую роль в местных органах власти? Едва ли: всего лишь несколькими страницами ранее Н. М. Лукин, ссылаясь на исследования французских историков, сам же отмечал, что «деревенская беднота (ménagers, manouvriers) была мало интеллигентна и слишком неорганизованна, чтобы забрать в свои руки муниципалитеты, а также наблюдательные комитеты и народные общества, — даже там где они составляли большинство жителей коммуны»[128].
Такие противоречия между идеологической схемой и данными источников пронизывают обе «аграрные» статьи Н. М. Лукина, причем последнее слово неизменно остается за схемой. Именно ею, а не результатами анализа источников, продиктован и конечный вывод обеих статей о том, что неспособность революционного правительства заручиться поддержкой сельской бедноты стала «предпосылкой» Термидора. По сути, этот тезис отражает скорее тайные страхи большевистской верхушки перед призраком «русского термидора»[129], нежели исторические реалии Франции конца XVIII в. В самом деле, как симпатии сельскохозяйственных рабочих к «робеспьеровскому правительству», даже если бы оно их «не лишилось», могли бы помешать термидорианскому перевороту, начавшемуся в Конвенте и уже через несколько часов благополучно завершившемуся в парижской Ратуше? На всем протяжении Французской революции жители деревни узнавали об очередном эпизоде борьбы за власть в столице лишь дни и недели спустя и никогда напрямую не влияли на его исход. Для большевиков же, опасавшихся, что угроза «русского термидора» исходит от «мелкобуржуазной» стихии многомиллионного крестьянства, напротив, союз с беднотой — их главной опорой в деревне — имел жизненно важное значение.
Таким образом, и в своих «аграрных» статьях, намного превосходящих в научном плане его предшествующие работы о Французской революции, Н. М. Лукин выступал в большей степени политическим пропагандистом, чем исследователем. А ведь эти статьи так и остались вершиной его творчества как историка Революции. Обещанная им книга о французском крестьянстве никогда не появилась, а наиболее известная из его последних работ о Французской революции — статья «Ленин и проблема якобинской диктатуры»[130] — была выполнена в жанре скорее экзегетики, нежели исторического исследования.
Поскольку Н. М. Лукин был одним из «отцов-основателей» всей советской историографии стран Запада[131] и, в частности, используя выражение Н. И. Кареева, «главным руководителем новой школы» историков Французской революции[132], его научные взгляды и подходы не могли не оказать огромного влияния на развитие соответствующих направлений отечественной исторической науки. О том, какие профессиональные требования предъявлял Н. М. Лукин своим ученикам, мы можем судить по его выступлению на совещании историков-марксистов в 1931 г., посвященном критике специалистов старой «русской школы»: «…Признание диалектического материализма как единственно правильной философской теории и умение применять диалектический метод в своей специальной области является обязательным для всякого историка, претендующего называться марксистом»[133]. Подобный догматизм, превращавший марксизм из научной методологии в символ веры, носил жестко императивный характер: ведь «каждого антимарксиста приходится рассматривать как потенциального вредителя», — напоминал Н. М. Лукин формулировку одного из принятых незадолго до того постановлений Общества историков-марксистов[134].
Свои представления о профессиональном долге советских историков Н. М. Лукин подробно изложил в дискуссии с известным французским исследователем А. Матьезом. Относившийся в первые годы после Октябрьской революции с горячей симпатией к Советской России в целом и к ещё только складывавшейся тогда советской школе историков-франковедов, Матьез к концу 20-х годов постепенно избавился от былой эйфории и, придерживаясь уже гораздо более трезвого взгляда на ситуацию в СССР, весьма критически отозвался об идеологической экзальтации и догматизме советских историков нового поколения. Вот как он оценил господствовавший в советской науке метод изучения истории:
«Метод этот заключается… в поисках повсюду в прошлом борьбы классов, даже там, где эта борьба не подтверждается никакими документами. Одним словом, этот метод заключается в превращении исторической науки… только в априорную догму, которая и являет собой истинный марксизм, представляющий на практике подобие катехизиса. В итоге история становится послушной служанкой политической власти, которой она подчиняет все свои концепции, свои интересы, очередные лозунги, даже свои выводы»[135].
Принимая во внимание рассмотренные нами выше особенности исследовательского почерка Н. М. Лукина, трудно не согласиться с точностью диагноза, поставленного Матьезом. Впрочем, и ответ ему самого Н. М. Лукина заслуживает того, чтобы быть процитированным максимально подробно:
«В противоположность Матьезу мы утверждаем, что история была и остается одной из самых „партийных“ наук, что — сознательно или бессознательно — историки всегда выполняют определенный социальный заказ… Разница лишь в том, что последовательные марксисты открыто признают, что, беспощадно вскрывая все формы классовых противоречий и классовой борьбы как в прошлом так и настоящем, и доказывая историческую неизбежность замены современного капиталистического общества социалистическим, они тем самым помогают пролетариату в его классовой борьбе с буржуазией. В этом смысле мы не стыдимся признать, что наша марксистская наука находится „на службе“ у пролетариата и коммунистической партии, но гордимся этим»[136].
Думаю, в этих словах, как, впрочем, и словах Матьеза, блестяще выражена суть всего научного творчества Николая Михайловича Лукина. На примере рассмотренных нами выше работ о французской революции, созданных им в разные периоды своей жизни, мы могли убедиться, что в каждой из них он, действительно, выступал скорее бойцом идеологического фронта, нежели исследователем, ищущим ответа на непонятные для себя вопросы.
Говоря об учениках и преемниках Н. М. Лукина, было бы, конечно, явным упрощением сводить всю их научную деятельность к иллюстрированию историческими фактами некой, говоря словами Матьеза, априорной догмы. Творчество, к примеру, А. З. Манфреда, поднявшего жанр исторического исследования на уровень высокой литературы, или В. М. Далина, настоящего виртуоза архивных разысканий, отнюдь не вмещается в рамки рутинного обоснования историческим материалом «непреходящей» правоты марксистского учения. И всё же, имея теперь подробное представление о научных приоритетах основателя советской школы историков Французской революции, мы едва ли должны удивляться тому, что последующая советская историография данной проблематики также характеризовалась приверженностью жестко заданным идеологическим конструкциям и что практически любые попытки критического взгляда на данный канон воспринимались её ведущими представителями как идеологическая диверсия.
Разумеется, это отнюдь не означает, что подобными особенностями отечественная историография Французской революции была обязана исключительно академику Лукину. «Служанкой идеологии» историю хотел видеть коммунистический режим, сам по себе построенный на идеологии. Н. М. Лукин же именно потому и был поставлен во главе советской исторической науки, что наилучшим образом олицетворял собой коммунистический идеал историка как «бойца идеологического фронта».
Глава 3«ФЕОДАЛЬНО-АБСОЛЮТИСТСКИЙ» ФАНТОМ
Чудище обло, озорно,
огромно, стозевно и лаяй.