Видимо, истоки мифа о «королевском самодержавии» надо искать не столько в научной плоскости, сколько в идеологической. Причем, восходят они к временам самой Французской революции. Её идеологи уже в 1789 г. требовали передачи народу «суверенитета», то есть «абсолютной и неделимой» власти, как если бы она принадлежала монархии не только в теории, но и в реальности. Вот что пишет об этом французский историк Ф. Фюре: «Хотя старая административная монархия никогда не была абсолютной в современном значении этого слова (тем более монархия конца XVIII в.), все здесь происходит так, будто созданные ею представления о своей власти стали частью национального сознания. Став нацией и слившись в едином волеизъявлении, французы, сами того не сознавая, вернулись к мифическому образу абсолютизма, поскольку именно он определяет и представляет социальную совокупность. Медленное движение гражданского общества к власти происходит во имя этого самодержавия…»[299]
Или иными словами, как отмечает другой французский историк Ж. Ревель, сама Революция собственно и создала «абстрактное понятие абсолютизма». После того, как реальная абсолютная монархия пала, её мифологизированный образ стал частью коллективного воображаемого, где выступал антиподом нового порядка, установленного Революцией. «Она[300] продолжала существовать в политическом и моральном воображаемом как некий механизм, устройство и значение коего больше не понималось, но отдельные элементы которого представлялись однозначно порочными. Привилегии, беззаконие, произвол, Бастилия и letters de cachet, злоупотребления, аморальность, грабеж и разорение Нации — все это было проявлением сути пагубной политики»[301].
Представления о неограниченной власти свергнутого короля стали общим местом революционной публицистики, наделявшей французскую монархию практически теми же чертами, какими её идеологи наделяли деспотизм. В дальнейшем образ абсолютной монархии как государства, основанного исключительно на произволе, перешел практически без изменений из публицистики эпохи Революции в либеральную историографию — в сочинения Б. Констана и А.Л.Ж. де Сталь, А. Тьера и О. Минье, Ж. Мишле и Л. Блана[302]. А ведь именно их труды и оказали, по признанию Н. И. Кареева, решающее влияние на восприятие Французской революции в России людьми его поколения, то есть теми, с кого собственно и началось профессиональное изучение этой революции в нашей стране[303].
Более того, российская почва оказалась особенно благоприятной для того, чтобы миф о «королевском самодержавии» не только прижился на ней, но расцвел пышным цветом. Считая Французскую революцию провозвестием того, что должно произойти в России, русская интеллигенция второй половины XIX — начала XX в. охотно приписывала французской монархии Старого порядка те черты самодержавия, с которыми была хорошо знакома по своему повседневному опыту. Отечественные историки Французской революции не стали исключением и, ведя в своих работах речь о Старом порядке, тоже отдавали должное этой мифологеме. В советское же время когда прямые, а ещё чаще имплицитные, аналогии между Французской и Октябрьской революциями стали неотъемлемым элементом исторической литературы по данной теме[304], представления о том, что Франция, как и Россия, имела в своей истории период самодержавного правления, приобрели характер аксиомы. И даже в постсоветский период этот историографический миф, как мы видели, все ещё в силу набранной инерции продолжает в той или иной степени своё существование.
История мифа о «королевском самодержавии» может рассматриваться как весьма показательный и достойный хрестоматии пример деформирующего влияния идеологии на научные исследования. Что бы ни происходило за последнее столетие в историографии Старого порядка, какие бы открытия ни делались специалистами в данной области, всё равно либеральные, а затем советские историки Французской революции, по необходимости посещая эту, соседнюю с ними научную «галактику», в большинстве своём видели там только то, что позволяли им увидеть узкие иллюминаторы идеологических стереотипов.
Глава 4«БУРЖУАЗНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ»: МИФОЛОГЕМА ИЛИ «РЕАЛЬНОСТЬ»?
Достаточно абстрактное, чтобы порождать разнообразные символы, достаточно конкретное, чтобы служить непосредственно досягаемым предметом ненависти, понятие буржуазии…
Теперь настал черед обратиться ко второй части ключевой формулы марксистской интерпретации французских событий конца XVIII в., а именно к трактовке их как «буржуазной революции». Согласно марксистской социологии, «буржуазный» характер революции определяется, прежде всего, её целью, каковой является «уничтожение феодального строя или его остатков, установление власти буржуазии, что создает условия для капиталистического развития». Кроме того, особенностью «ранних буржуазных революций», к которым относили и Французскую революцию XVIII в., признавалось то, что их «руководителем, гегемоном была буржуазия»[305].
Впрочем, тезис о том, что именно буржуазия сыграла ведущую роль во Французской революции, появился в историографии задолго до возникновения марксизма. Ещё в 1790 г. Э. Бёрк в своих знаменитых «Размышлениях о революции во Франции» назвал «людей денежного интереса» в числе инициаторов и главных действующих лиц восстания против монархии[306]. Его политический оппонент Дж. Макинтош, автор одной из первых исторических работ о причинах Французской революции, хотя и спорил с Бёрком по другим вопросам, эту мысль не только поддержал, но и развил: «Представители торговых и финансовых кругов всех европейских стран меньше страдали предрассудками, были более либеральными и образованными, чем земельные собственники — джентри. Их кругозор расширился, благодаря разветвленным связям со всем человечеством: сказалось большое влияние торговли на распространение в современном мире духа свободолюбия. Мы не должны удивляться, что этот просвещенный класс более других предан свободе и является самым ревностным сторонником политических преобразований»[307].
Впрочем, и для Бёрка, и для Макинтоша, и для других участников дебатов о Французской революции, развернувшихся в Англии 90-х годов XVIII в., этот тезис не имел принципиального значения. Те, кто его высказывал, вольно или невольно проецировали на французские события ситуацию в британском обществе, где торгово-промышленные круги действительно уже достаточно давно были активным субъектом политики. Однако, узнавая больше о происходившем во Франции, некоторые авторы порой существенно меняли свой взгляд на роль предпринимателей в Революции, как это сделал, например, Бёрк[308].
Развернутое обоснование данный тезис получил несколько позднее — во французской либеральной историографии эпохи Реставрации, став краеугольным камнем трактовок Французской революции, предложенных Ф. Минье и А. Тьером. Суть событий конца XVIII в. они видели в борьбе за власть между общественными «классами»: «аристократией» («привилегированными»), «буржуазией» («средним сословием») и «народом». Так, Минье утверждал, что падение абсолютной монархии в 1789 г. было прямым следствием предшествующего возвышения «буржуазии»: «Сила, богатство, просвещение, самостоятельность среднего сословия увеличивались со дня на день, и оно должно было побороть королевскую власть и ограничить ее»[309]. Этому «классу» Минье отводил ведущую роль в Революции с её начала и до 10 августа 1792 г. — дня, когда, по его словам, произошло «восстание народа против среднего сословия и конституционной монархии, подобно тому, как 14-ое июля было днем восстания среднего сословия против привилегированных классов и абсолютизма короны»[310].
Именно после трудов историков эпохи Реставрации, отмечал известный французский исследователь А. Собуль, тезис о том, что революция была «завершением долгой экономической и общественной эволюции, которая и привела буржуазию к власти и к экономическому господству», стал неотъемлемой чертой «классической» (то есть либеральной и социалистической) интерпретации революционных событий: «Со времен Реставрации историки либеральной школы, даже если они нисколько не интересовались экономическими истоками общественного развития, энергично подчеркивали одну из главных особенностей нашей национальной истории: появление, рост и конечную победу буржуазии: занимая промежуточное место между народом и аристократией, буржуазия постепенно создала кадры и выработала идеи нового общества, освящением которого стал 1789 год»[311].
Для марксистской историографии, которая в XX в. начала играть весьма заметную роль внутри «классического» направления, данный постулат имел крайне важное идеологическое значение. Как известно, сочинения французских либеральных историков эпохи Реставрации о противоборстве буржуазии и дворянства явились тем источником, откуда основоположники марксизма, по их собственному признанию, почерпнули идею классовой борьбы, ставшую одной из фундаментальных основ их учения. Придав ей значение универсального социологического закона, К. Маркс и Ф. Энгельс объявили революции «движущей силой» истории в целом. Сама же история в их учении представала чередой социально-экономических формаций, сменявших друг друга в ходе революционных потрясений. Во Французской революции XVIII в. классики марксизма видели наиболее яркий пример «буржуазной революции», приведшей к смене феодального строя кап