овольствие, рассказывают иногда просто басни и затем продолжают свой путь". Это было тысяча девятьсот лет назад, а наш добрый Даммартен еще и ныне, усталый от дороги, должен говорить из окна гостиницы в зимнюю стужу, при скудном мерцании звезд и масляных ламп! Народ, правда, не называется уже галльским, он стал совершенно Braccatus, носит панталоны и претерпел еще много изменений; гордые германские франки штурмом обрушились на него, взгромоздились ему, так сказать, на спину, взнуздали его с своей жестокой настойчивостью и поехали на нем верхом, потому что германец уже по самому имени своему - человек войны (Guerre man), или человек, который воюет. В настоящее время народ этот называется франкским или французским; но разве старый галльский или галло-кельтский характер с его пылкостью, кипучим проворством и всеми хорошими и дурными своими свойствами не проявляется все еще в довольно чистом виде?
Излишне и говорить, что при таком сильном брожении и смятении клубы процветают и разрастаются. Мать патриотизма, заседающая в якобинском храме, превосходит всех своим блеском, и в сиянии ее уже бледнеет слабый лунный свет близкого к угасанию монархического клуба. Да, она сверкает ярче всех, опоясанная, перевитая пока еще солнечными лучами, а не адскими молниями; муниципальные власти относятся к ней с почтением и не без страха; в среде ее насчитываются Барнавы, Ламеты, Петионы из Национального собрания и - к наибольшей радости ее - Робеспьер. Зато кордельеры с их Эбером, Венсаном, книготорговцем Моморо громко ворчат на тиранию мэра и сьера Мотье, которые терзают их острым жалом закона, очевидно намереваясь сломить их несчастьями. Как Якобинское "Общество - Мать" стряхивает с себя, с одной стороны, кордельеров, с другой - фейянов: кордельеров - "как эликсир или двойной экстракт якобинского патриотизма", а фейянов - как широко распространившийся слабый раствор его; как она примет вновь первых в свое материнское лоно и бурно превратит вторых в ничто; как произведет на свет триста дочерних обществ и будет ставить их на ноги, поддерживая своими письмами, стараниями и неустанными заботами; как якобинизм, употребляя старое выражение, протягивает свои нити до самых отдаленных углов смятенной и расколовшейся Франции, создавая ее заново, - вот, собственно, в чем заключается великое дело Времени.
Страстным конституционалистам, а еще более роялистам, которые видят, как их собственные клубы чахнут и умирают, расцвет клубов, естественно, представляется корнем всего зла. Тем не менее клубы отнюдь не смерть, а скорее новая организация и жизнь, зарождающаяся из смерти, разрушительная, правда, для пережитков старого, но важная, необходимая для нового. Чудодейственная сила их заключается в том, что люди могут общаться и объединяться между собой для совместной деятельности. Патриотизм уже не жалуется, подобно голосу в пустыне, в лачуге или в деревушке; он может отправиться в ближайший город и там, в местном обществе, выразить свои жалобы в членораздельной речи или в действиях, направляемых самой Матерью патриотизма. Подобно мелким источникам, все конституционалистские и им подобные клубы пропадают один за другим: одни якобинцы добрались до вод подземного озера; они одни, подобно артезианскому колодцу, могут, если не будут засыпаны, изливаться беспрерывной, обильной струей, до тех пор пока великая глубина не поднимется вся наверх и не зальет не затопит все сильнее, чем во времена Ноева потопа!
С другой стороны, Клод Фоше, готовя человечество к явно наступающему уже скоро Золотому Веку, открыл около Пале-Руаяля свой Cercle Social[71] с секретарями, корреспондентскими бюро и т. д. Это Те Deum Фоше, тот самый, который произнес надгробную речь Франклину в огромной Ротонде Halle aux bles. Здесь в эту зиму с помощью прессы и мелодических бесед он заставляет говорить о себе в самых отдаленных кварталах города. "Десять тысяч почтенных лиц" ждут и слушают этого Procureur General de la Verite (генерального прокурора истины), как он сам титуловал себя, слушают и мудрого Кондорсе или другого его красноречивого помощника. Красноречивый генеральный прокурор! Здесь он выдавливает из себя, хуже или лучше, свои зрелые и незрелые мысли не без результата для себя, потому что это приносит ему епископство, хотя только конституционное. Фоше - человек с гибким языком, здоровыми легкими и пылким характером; у него достаточно материала для своих излияний, и материала неплохого: о праве, природе, любви к ближним, прогрессе. Какого рода этот материал - "пантеистического" ли или просто корыстного, - над этим в наши дни может задуматься лишь самый неискушенный ум. Деятельный Бриссо давно уже намеревался учредить именно такое возрождающее Общественное собрание, он даже пытался устроить его на Ньюман-стрит в туманном Альбионе, но потерпел неудачу, как некоторые говорят, обманным образом прикарманив кассу. Не Бриссо, а Фоше суждено было быть счастливцем, и великодушный Бриссо от чистого сердца споет по этому поводу довольно деревянным голосом "Nunc Domine". Но "десять тысяч почтенных лиц"! Какие размеры принимают некоторые вещи по отношению к их истинной величине! Что такое в сущности этот Cercle Social, в честь которого Бриссо от чистого сердца поет деревянное "Nunc Domine"? К несчастью, лишь тень и ветер! Единственное, что можно сказать о нем теперь, - это следующее: что некогда "генеральный прокурор истины" воплотился и жил, как сын Адама, на нашей земле, хотя только несколько месяцев или мгновений, и что десять тысяч почтенных лиц внимали ему, пока мрак и хаос снова не поглотили его.
Сто тридцать три парижские газеты, возрождающееся Общественное собрание, речи в "Обществе - Мать" и его дочерних филиалах, с балконов гостиниц, у каминов, за обеденным столом - споры, часто кончающиеся дуэлями! Прибавьте к этому в виде непрестанного ворчливого, нестройного аккомпанемента недостаток работы, недостаток хлеба! Зима сурова и морозна, оборванные вереницы у булочных по-прежнему тянутся, подобно черным, траурным обтрепанным флагам нищеты. Это наш третий голодный год, этот новый год славной революции. Если богатого человека в такое тяжелое время приглашают обедать, он считает своей обязанностью из вежливости принести с собой в кармане хлеба; как же обедает бедняк? И все это сделала ваша знаменитая революция, кричат некоторые. Нет, это черные предатели, достойные виселицы, так испортили нашу славную революцию всякими кознями, кричат другие. Кто мог бы описать страшный водоворот, в котором кружится Франция, раздираемая дикими несообразностями? Человеческий язык не в силах выразить раздоров, поселившихся под каждой французской крышей, в каждом французском сердце, всего вредного, что говорилось и делалось и что дало в общей сумме Французскую революцию.
Тем менее можно определить законы, управлявшие этими действиями и невидимо работавшие в глубинах этого страшного слепого хаоса! Человек смотрит на Неизмеримое лишь с изумлением, не пытаясь его измерить; он не знает его законов, видит только, в зависимости от степени своих знаний, новые фазы и следствия событий, вызванных этими законами. Франция представляет чудовищную гальваническую массу, в которой действуют силы и субстанции гораздо более странные, чем силы химические, гальванические или электрические; они заряжают друг друга положительным и отрицательным электричеством и наполняют им наши лейденские банки[72] - двадцать пять миллионов лейденских банок! Когда банки будут заряжены, то время от времени, при малейшем толчке, будут происходить взрывы.
Глава третья. С МЕЧОМ В РУКЕ
И вот, на таком удивительном фундаменте должны держаться, пока возможно, закон, королевство, авторитет и все существующее еще из видимого порядка. Подобно смешению четырех стихий в анархической древности, верховное Собрание раскинуло свою палатку под покровом мрачной бесконечности раздоров, над колеблющейся бездонной пропастью и продолжает безостановочно шуметь. Вокруг него Время, Вечность и Пустота, а оно делает, что может, что ему предначертано.
Если мы еще раз, почти с отвращением, заглянем туда, то увидим мало поучительного: конституционная теория неправильных глаголов, несмотря на беспрестанные перерывы, подвигается с трудом, но настойчиво. Мирабо, опираясь на силу своего имени и гения, удерживает с трибуны многие порывы якобинцев, которые зато становятся шумнее в Якобинском клубе, где ему приходится выслушивать даже резкие замечания. Путь этого человека сомнителен, загадочен, труден, и он идет по нему в одиночестве. Чистый патриотизм не считает его своим, убежденные роялисты ненавидят его; тем не менее в глазах мира его влияние остается непревзойденным. Оставим же его идти одиноко, без спутников, но неуклонно к своей цели, пока ему еще светит солнце и ночь еще не наступила.
Однако избранная группа чистых патриотов мала; в ней насчитывается всего человек тридцать, занимающих крайне левую позицию и отделенных от всего мира. Добродетельный Петион; неподкупный Робеспьер, самый стойкий и неподкупный из всех тощих желчных людей; триумвиры Барнав, Ламет, Дюпор, из коих каждый в своем роде велик в речах, мыслях и делах; худой старик Пупий де Префельн - от них и от их последователей будет зависеть судьба чистого патриотизма.
Здесь же, среди этих тридцати, можно видеть, хотя и редко слышать, Филиппа Орлеанского; он в мрачном, смутном изумлении перед хаосом, к которому пришел. Мысль о наместничестве и регентстве вспыхивает иногда лучом на политическом горизонте; в самом Национальном собрании дебатировался вопрос о престолонаследии "на случай, если бы теперешняя линия прекратилась", и Филипп, как говорят, выходил и молча, в тревоге, бродил по коридорам, пока длилось обсуждение этого важного предмета; но ничего из этого не вышло. Мирабо, видевший этого человека насквозь, воскликнул сильными, непереводимыми словами: "Ce j - f - ne vaut pas la peine qu'on se donne pour lui".