Французские повести — страница 62 из 74

й летучей живности.

На всякую хворь найдется лекарство, и мы прибегаем к самым последним новинкам. В москательной лавке арсенал средств, убивающих любую вредную тварь, ничуть не меньше, чем в аптеках выбор снадобий, благотворно влияющих на рост младенцев. Не сразу я набрел на отравленные зерна, которыми без вреда для себя лакомится Полька. Я быстро предпочел их порошкам. Они продаются в картонной упаковке, на ярком фоне изображен черный силуэт врага. Невозможно найти оружие, предназначенное именно для того противника, с которым воюешь. Приходится подыскивать что-то похожее. Метишь в пилильщика или колорадского жука, чтобы поразить скорпиона, в листоеда или долгоносика — в надежде заодно истребить и мух. Не бойтесь разить направо и налево. В сущности, все это делается чисто символически.

Полагается готовить эти зелья в жидком виде, развести их, растворить и потом поливать или опрыскивать вражескую территорию. Но мне надо обработать не плодовый сад и не поле, а дом. Тайники дома. Те жилища, что устроили себе в недрах моего жилья мои враги. И я начинаю с самого неотложного — рассыпаю отраву прямо по земле. Я припудриваю Лоссан. Каждый вечер я иду в обход с картонкой в руках и сыплю едко пахнущий хлором порошок всюду, где хоть раз заметил скорпиона, в пазы, трещины, щели и щелочки, где мог бы спасаться или подстерегать враг, всюду, где каменщики напрасно пытались замаскировать уязвимое место нашей брони. Таким образом, за несколько дней с помощью ветра и наших подошв поверх пыли разрушения я наложил пыль войны. Мы ступаем по грязной муке, от едкого ее запаха першит в горле. Мы начинаем кашлять, чихать.

Бронхи и гортань у нас воспалены. Городской аптекарь в недоумении советует нам обратиться к врачу.

Зато каждое утро мы находим трупы, они валяются желтоватым брюшком кверху, жало отныне ничем не грозит, они похожи на карикатурные жезлы Меркурия, вычерченные на рыжей или серой почве, и свидетельствуют — я старался не зря. Те, что выжили, еле ползают, бестолково тычутся взад и вперед. Куда девалась головокружительная быстрота их движений. И уже не так трудно прикончить их ударом метлы или каблука. Правда, увы, еще случается: за полночь повернешь выключатель и увидишь — на стене, застигнутое светом врасплох, во всеоружии своей свирепости чернеет воинственное чудище, словно символ зла, по-прежнему леденящий наше воображение. Обычно эти ночные гости — настоящие великаны, такие живучие и выносливые, что их не берут мои яды, а может быть, они явились издалека и еще не знают, что старый дом вновь отбит у них и предан умиротворению. На таких пришельцев надо нападать стремительно, собрав все силы, и тут же их растоптать. Церемониться некогда. Еще случается — плиты, которыми вымощен внутренний дворик, и его стены с наступлением темноты оживают: блестят, шевелятся жуки, жужелицы, многоножки; а иногда в расщелине меж двух камней, где прелесть солнечного света сочетается со свежестью после поливки, дети поутру замечают клешни и изогнутый хвост одного из самых заклятых наших врагов, застывшего в терпеливой неподвижности, присущей разве что металлу или минералу. Я и не надеялся за несколько месяцев совладать с врагом, больше того, это, пожалуй, рискованно: бесповоротно истребить всю эту породу — значило бы покончить и с приметой, которая в ней воплощена, и тем самым провиниться перед ночью. Без сомнения, за это нам пришлось бы жестоко поплатиться.

И, однако, я всегда начеку. Никогда еще все углы и закоулки гаража, котельной, амбара, подвала не бывали так щедро засеяны ядом. Ибо я рассыпаю свои порошки в этих просторных помещениях с размахом поистине величественным. Я сею смерть. Я готовлю почву — плотно убитую землю, перемешанную с соломой и навозом, — под невообразимый урожай. Пути, по которым передвигается все, что ползает, бегает, карабкается, семенит на шести ногах, на восьми, на сотне или тысяче ножек, — все эти пути и дороги обведены роковой чертой, засыпаны параличом и удушьем.

Одно тут неудобно — повсюду белые пятна, отпечатки наших шагов, и Роза стонет:

— Да что ж это вы мне весь дом запоганили!..

Одно неудобство — следы. Когда убиваешь, следы оставлять не годится. В Лоссане нетрудно пройти за убийцей по пятам, из комнаты в комнату. Детская игра. Расследовать преступление ничего не стоит.

Вот почему на ходу я смотрю под ноги, я отыскиваю не только те места, где надо бы перейти в наступление, усилить нажим на противника, но еще и отпечатки подошв — и яростно их уничтожаю. Нехорошо, если днем чей-то сторонний взгляд заметит, разгадает, истолкует по-своему неизбежную ночную жестокость. Подобное насилие не нужно выставлять напоказ. Кстати, тогда и дело пойдет успешнее.

Всякую бакалею им поставляла «Звезда Прованса». Ну так вот, спиртного они заказывали прорву. Сын Бернье в этой фирме шофером, он про это и рассказал, очень веселился. «У меня, — говорит, — мерка верная, я-то знаю, в каком доме как живут: привожу бутылки полные, забираю пустые… Можно сообразить что к чему, большой учености не требуется! Наш хозяин даже выписал новые марки, мы прежде такими винами не торговали, и все для них одних, это что-нибудь да значит».

Дети, животные. Такие уязвимые. Представляешь себе, как ребенок, играя, впервые расшибся до крови (они так самозабвенно мчатся под гору, раскинув руки) и как осенью истребляют всякое зверье охотники. В обоих случаях чувство одно и то же — точно у тебя содрали ноготь или в тело медленно вонзают нож. И если приснится зияющая рана на теле женщины, которую любишь, тоже, пожалуй, заплачешь во сне.

Алые губы свежей раны, шрам, точно грязная надпись на стене твоего дома, — символы насилия, издевательства над слабостью, осатанелой злобы, готовой уничтожить наших заступников.

Мы научились различать три вида смерти.

Одна смерть — портал собора, название главы, вопрос без ответа, бесплодные раздумья в часы бессонницы, излюбленная тема пьяниц. Это она воплощена в бронзовых и каменных аллегориях от Дворца Правосудия до Роны.

Другая — страх. Когда переворачиваются все наши внутренности и слабеют обессиленные ужасом мышцы. Это уже не смерть сама по себе, а смерть внутри нас. Не какие-то необъятные пространства, но яма, вырытая в точности по твоей мерке, и заколоченная над тобой крышка гроба. Не над кем-то — над тобой. Никаких благородных покровов, ниспадающих живописными складками, просто мокрые с перепугу штаны.

Третья ждет нас на полпути. Кажется, старая-престарая история — бежит ребенок, идет женщина (знакомы тебе их черты?). И вдруг лицо и все тело смяты, неузнаваемы, натянута простыня, жадное, гнусное любопытство в глазах зрителей, полицейские мундиры, кто-то обнимает меня за плечи, люди, люди, и отзывчивые, и неотвязные, а где-то на влажной земле валяется крохотный башмачок, словно здесь только что полиция стреляла по мятежникам. Но попробуй вписать в эти привычные картины образ тех, кого любишь! И сразу бьет нестерпимая дрожь. (Ибо все, что было до сих пор, конечно, совершенные пустяки.) Как могу я дышать, когда ты не со мной? Как дождаться в конце тропинки, пока вы наконец добежите? Повсюду камни, сталь, огонь, оружие, яд — все, что убивает, терпеливо ждет вас и не теряет надежды.

Все, что убивает, терпеливо ждет вас и не теряет надежды: на каждую минуту моей жизни приходится минута жизни вашей, с краями полная опасностей. Коже грозит лезвие… Костям — камни… Надо хотя бы вместе стоять на часах и вместе идти в бой, вместе ступать по краю бездны, вместе, крепко взявшись за руки, проходить по обманчиво дружелюбным деревням, вместе ждать невообразимого мгновенья.

Наконец-то: внезапно просыпаюсь, освобождение.

Весь в поту, непроглядная тьма. В своей корзинке мерно дышит Полька, после той июльской ночи ее дыхание нередко становится хриплым; и вдруг она тоже вскакивает; ее тоже кинуло в пот — от страха? от боли? — и впервые от ее шерсти, такой шелковистой, самым плачевным образом пахнет псиной. Да, конечно, сейчас еще ночь, но разумно ли снова ложиться?

Ненавижу тебя, смерть! Знаю, ты застигнешь меня врасплох. Ударишь, когда я отвернусь. Будут гости, какой-нибудь телефонный звонок. Или мы поссоримся из-за случайного слова, из-за мелочи. На какой-то миг мы оба отвернемся. Вот тогда ты и ударишь. В этот самый миг.

Что мне до мировой истории, до того, чему у нас учат столетия. Все для меня начнется и кончится одним-единственным криком. Губы мои приготовятся оледенеть, коснувшись твоего лица, о жизнь, о смерть… ибо в темноте вы неразличимо схожи.

* * *

Вы и сами знаете, ребята — народ злой. В школе, совсем мальчишкой, как меня только не дразнили. Фром-флю, Финти-флю, Фром-тили-бом. Я вам почему про это говорю — теперь-то, сами понимаете, мне на это плевать. Кличек я наслушался всяких, сыт на всю жизнь. Вот поэтому, когда по деревне пошли толки — чудная, мол, фамилия, и какой же они нации, может, белые арабы, а может, и жиды или вроде этого, я сказал — хватит! У меня в наших краях доброе имя. Все знают, чем-чем, а этим я не грешу. Алжирцы, согласитесь, все равно что евреи, верно я говорю? Так вот, мосье, с некоторыми я так подружился, будто с детства вместе росли. Даже так скажу — я ведь вам поминал про Бениста и про Семама? С ними поговорить куда интересней, чем с деревенщиной из Ножан-ле-Ротру. Надеюсь, вы меня с полуслова поймете. Люди, извините за выражение, с чувством чести, люди мужественные. Не то что некоторые, кто давно выжил из ума, сами знаете, про кого я. Да, верно, я все отвлекаюсь, только в моей профессии, мосье, такого терпеть нельзя. Иначе ни одна сделка не состоится. Как-то раз, хоть я ни о чем не спрашивал, он мне сам намекнул, что он родом из Лотарингии. Чего еще надо? И потом, когда они болтали между собой, они часто поминали Тионвиля, Эйанжа, а это имена известные, сталелитейные тузы. И все-таки, не скрою, здешнему народу его фамилия пришлась не по вкусу. Никто не знал, как ее произносить. Что-то вроде этого уже было в сороковом, с б