– Ну ты, придурок пиренейский! Кончай на меня пялиться! Тебе еще и десяти лет нет, ты живешь в крошечной квартирке с разведенной матерью, ходишь в восьмой класс[55] монастырской школы, спишь в одной комнате с братцем и собираешь наклейки из «Пифа»! Ты гордиться должен тем, кого я из тебя сделал! Я осуществил все твои мечты, ты стал писателем, ты, личинка, мог бы выразить мне свое восхищение вместо того, чтобы обливать меня презрением!
Он не отвечает; акварелям вообще свойственно молчаливое высокомерие.
– Вот черт, да кем ты себя возомнил?!
– Тобой.
– И что, я так уж сильно тебя разочаровал?
– Мне просто неприятно думать, что через тридцать лет у меня изо рта будет вонять помойкой и я буду разговаривать с картинами.
– Хватит ко мне цепляться! Чего ты хочешь, ё-моё? Чего тебе надо? Я – ЭТО ТЫ, ТОЛЬКО СТАРШЕ, вот и все! Мы с тобой – один и тот же человек!
– Ты хочешь сказать, один и тот же ребенок?
Мальчик смотрит на меня не мигая. Похоже, я слышал только свой голос: он задавал вопросы и сам же на них отвечал. Я в том состоянии, когда все путается. Прошлое с огорчением взирает на меня. Я плюхаюсь на ступеньки лестницы. Портрет работы мадам Ратель во всей своей чистоте, близкой к абсолюту, хранит подавленное молчание. Он своего рода антипод портрета Дориана Грея – безупречный, ничем не запятнанный, вечный свидетель моего падения, и я пасую перед ним, я, стареющий кривляка, сам способный кого угодно вогнать в трепет, и кидаюсь на кухню, и наливаю себе выпить, и грожу кулаком до приторности милому мальчишке, которым я был когда-то, которого совсем не помню и который уже никогда не изменится.
Через несколько недель после того, как мадам Ратель закончила эту работу, она сообщила мужу, что любит другого, и потребовала развода. Ее муж не был таким «пофигистом», как мой отец; с решимостью бывшего офицера и директора по персоналу фирмы «Pechiney» в Лаке он примчался на машине в Париж, взял свое охотничье ружье и снес ей голову, после чего застрелился, сунув дуло себе в рот. Последствия бойни обнаружил их сын, вернувшись домой. Я иногда думаю об этом человеке, которому сегодня должно быть примерно столько же лет, сколько мне. И когда меня охватывает искушение пожаловаться на свое детство, я напоминаю себе о том, что довелось пережить ему, – этого достаточно, чтобы осознать, насколько я смешон.
Может быть, именно поэтому мне боязно рассказывать о своем детстве – та женщина, что нарисовала мой портрет, пала от руки убийцы.
21Забытый палец
Как-то вечером я вышел из клуба «Поло» подобрать теннисный мяч, улетевший за решетку ограды. На мне были шорты и белый пуловер, в руках – ракетка. Вдруг меня окликнул парень, стоявший прижавшись спиной к стволу дерева:
– Эй, малец, иди-ка посмотри на мою куколку! Красивая, да?
Он распахнул черное пальто, я невольно опустил взгляд и увидел висящий у него между ног толстый и вялый розовый палец с парой сизых сморщенных сливин по бокам.
– Нравится, а? Хорошо видно? Ты смотри, смотри…
От удивления я ничего не ответил, просто подобрал мяч и развернулся назад, к двери. Думаю, меня спасла ракетка «Donney» – парень не стал подходить ко мне слишком близко, наверное, опасаясь, что я влеплю ему в ширинку хорошую «свечку»; он же не знал, что от страха меня почти парализовало. Как ни в чем не бывало, я продолжил тренировку. До сегодняшнего дня я никому не рассказывал об этом инциденте. Лишь несколько минут спустя у меня начали дрожать колени, я с трудом сумел выйти к сетке. Мне было десять лет, но я уже не первый раз видел чужой пенис. В раздевалках «Поло» взрослые спокойно расхаживали нагишом перед детьми, демонстрируя гениталии всех размеров и расцветок, входили и выходили из душа, и я, например, могу утверждать, что особенно мощным орудием обладал Жан-Люк Лагардер;[56] прочие, не менее знаменитые личности, имели орган поскромнее, притом сильно съежившийся в прохладе раздевалки, – их имена я не называю из христианского милосердия. Меня они ничуть не шокировали; если бы из каждой мужской раздевалки исходила угроза психике ребенка, следовало бы запретить спорт или пренебречь гигиеной. Эксгибиционист из парка Багатель отличался от других взрослых мужчин: он первый покусился на мою безопасность. Выставление напоказ своих причиндалов, безусловно, есть форма агрессии, пусть и не столь вредоносная, как намерение ими воспользоваться; нынче мне от этой сцены ни жарко ни холодно, но такой случай со мной действительно произошел. Странно, что он выплыл из моего подсознания именно сейчас, когда я подбиваю итоги; может, причина в том, что в полиции с меня тоже спустили штаны.
Кстати, есть один фильм, в котором проблема амнезии получила весьма оригинальную трактовку – я имею в виду «Людей в черном» Барри Зонненфельда (1997). В этой фантастической ленте два агента архиспецслужб ослепляют граждан особой вспышкой, стирая память о пришельцах. После каждой операции они вынимают металлическую трубку под названием нейтрализатор и направляют луч на свидетелей, которые моментально забывают обо всем, что видели. А может, я жертва такого воздействия? Может, мне тоже попался на пути какой-нибудь подлежащий «засветке» инопланетянин и, удаляя из моих мозгов его образ, меня заодно избавили и от всего остального? Странность еще в том, что по-английски глагол «to flash» имеет два значения: ослеплять и заниматься эксгибиционизмом. Прошлое состоит из наложенных друг на друга пластов, и наша память похожа на слоеный торт… Мой психоаналитик считает это воспоминание очень важным, в отличие от меня, находящего его омерзительным и банальным, но я привожу его здесь, как и все прочие, просто в порядке оживания. При этом я сознаю, что повинен в том же грехе, что и любитель «пофлешить» из Багателя – «человек в черном», возможно, умудрившийся стереть из моей памяти десять лет жизни.
22Возвращение в Гетари
Если уж путешествовать во времени, то почему бы не устроиться с комфортом, как в кресле, на берегу моря? Из тесноты своей клетки я переношусь на пляж Сеница. Тот день, когда я, семилетний, гулял с дедом, стал оком моего личного циклона. Родителям, слишком молодым и слишком занятым любовью и крахом любви, жизненными успехами и провалами, было не до меня. Только деды и бабки могут позволить себе роскошь интересоваться кем-то кроме себя. Поросший травой склон круто спускался к морю. Телевизионная антенна в Ларуне служила громоотводом всему побережью. Деревенский пейзаж колыхался под золотистыми небесами, словно сошедшими с полотен Тернера. Я собирал осколки бутылочного стекла, отшлифованные песком до состояния зеленых прозрачных камешков. Тетя Дельфина складывала их в особую вазу, и мой улов предназначался для пополнения ее коллекции. Во время отлива Сениц превращается в каменистый пляж, на котором отдыхали – и до сих пор отдыхают – чайки и отпускники. На границе с песком камни гладкие, но ближе к морю они становятся колючими, и по их покрытой водорослями поверхности ступни скользят, словно по льду. Приходится надевать мокрые шлепанцы. Немало коленок ободрано об эти острые грани. Ловля креветок представляет собой тавромахию в миниатюре: креветки танцуют вокруг сачка. Сколько поломанных ног и трещин в копчиках, и ради чего? Чтобы добыть горстку крошечных тварей, которых, наскоро очистив, домашние проглотят перед ужином, как фисташки. Я уж не говорю про липучий мазут: его приносит с испанской стороны. В 1972 году испанцы еще не достигли нынешней степени модернизации и «альмодоваризации»; они считались тогда племенем косноязычных домработниц, усатых консьержей и злокозненных загрязнителей безупречно чистых французских берегов. Доченька, милая, дай только выйти отсюда, и я отвезу тебя в Сениц. Я не должен слишком много думать ни о тебе, ни о моей дорогой Присцилле, которая наверняка с ума сходит от беспокойства. Это слишком больно. Много я дал бы сейчас за таблетку транквилизатора. Стены камеры как будто сдвигаются. Мне страшно, а вдруг меня запрут надолго: в уголовном кодексе предусмотрено наказание до года тюрьмы за простое употребление наркотических веществ. От звонка адвокату я отказался, так как думал, что уже утром меня выпустят на свободу. Я наивно полагал, что нахожусь в безопасности, тогда как я всего лишь игрушка в руках безликих чиновников, а виной всему изобретенная Тейлором система разделения труда: тебя отправляет за решетку совсем не тот полицейский, что производил арест; судья, выносящий приговор, знать не знает того, кто тебя упек в каталажку; ты кричишь, что ни в чем не виноват, но то же кричат и все заключенные, и уже четвертый по счету чиновник, дружелюбно кивнув тебе, шлепает печать в твою антропометрическую карту.
23Улица Мэтра Альбера
Снова став холостяком, мой отец поселился в Пятом округе, в двухэтажной квартире с открытыми потолочными балками и белым ворсистым ковром. На втором этаже у нас с братом имелось по комнате, но мы появлялись там в среднем не чаще одного раза в месяц, по выходным. Отцу тогда было 35 лет – на восемь меньше, чем мне, пишущему эти строки. И кто я такой, чтобы судить бурную жизнь моего тридцатипятилетнего отца с высоты своего арестантского сороковника? В моем разумении он после развода полностью переменился: деловитый менеджер больше ничем не напоминал помешанного на античной философии студента, застывшего в неуклюжей позе на свадебной фотографии. Он возглавлял американское агентство «охотников за головами» (мой отец – один из тех, кто импортировал во Францию профессию headhunters), четырежды в год совершал кругосветное путешествие, слыл своим в кругу элиты, носившей строгие костюмы от Теда Лапидуса, и поражал уверенностью в себе, обретаемой только в несчастье. Он выбрал свой путь: выпятив грудь, влился в мир капиталистов и смиренно принял звание successful