Часть вторая
1
В то лето я очень боялся снова встретиться с царем… Снова увидеть молодого императора с супругой на улицах Парижа. Так страшатся встречи с другом, когда врачи сообщили вам о том, что он скоро умрет, с другом, который в счастливом неведении поверяет вам свои планы.
В самом деле, как я смогу следовать за Николаем и Александрой, зная, что они приговорены? Зная, что не пощадят даже их дочь Ольгу. Что и других детей, даже тех, которых Александра еще не родила, ждет та же трагическая участь.
Поэтому я с тайной радостью увидел в тот вечер, как бабушка, сидящая на своем балконе посреди цветов, перелистывает томик стихов, лежащий у нее на коленях. Почувствовала ли она мое смятение, вспомнив то, что случилось прошлым летом? Или просто ей захотелось прочитать нам одно из любимых своих стихотворений?
Я сел с ней рядом, прямо на полу, облокотившись на головку каменной вакханки. Сестра устроилась с другой стороны, опершись на перила и устремив взгляд в жаркое марево степей.
Голос Шарлотты звучал напевно, как того требовали стихи:
Есть музыка, и равного ей нет
Во всем Россини, Вебере и Глюке, –
Старинные и траурные звуки,
И только мне доверен их секрет [7].
Магия стихов Нерваля вызвала из вечерней мглы замок времен Людовика XIII и его хозяйку, «даму за оконной филигранью», которая «светла, но томен ее взор…».
Голос сестры оторвал меня от моего поэтического созерцания.
– А Феликс Фор, что с ним стало?
Она по-прежнему стояла в углу балкона, слегка перевесившись через перила. Время от времени она рассеянным движением срывала цветок вьюнка и, бросив вниз, следила, как он вращается в ночном воздухе. Погруженная в свои девичьи мечтания, она не слушала чтения стихов. В то лето ей исполнилось пятнадцать… Почему она подумала о Президенте? Быть может, в этом представительном красавце с ухоженными усами и большими спокойными глазами вдруг по какой-то прихотливой игре любовных грез воплотился для нее предвосхищенный образ мужчины, которому суждено было когда-нибудь появиться в ее жизни? И она спросила по-русски, словно для того, чтобы лучше выразить тревожащую тайну появления, о котором скрытно мечтала: «А Феликс Фор, что с ним стало?»
Шарлотта бросила на меня быстрый взгляд, в котором пряталась улыбка, потом закрыла лежавшую у нее на коленях книгу и, тихонько вздохнув, посмотрела вдаль, за горизонт, туда, где год назад нам явилась всплывшая Атлантида.
– Через несколько лет после визита Николая II в Париж Президент умер…
Секундное колебание, невольная пауза, только усугубившая наше ожидание.
– Умер скоропостижно, в Елисейском дворце. В объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…
Эта фраза прозвучала отходной моему детству. «Умер в объятиях своей любовницы…»
Меня потрясла трагическая красота этих слов. Меня захлестнул совершенно новый мир.
Впрочем, открытие больше всего поразило меня своей декорацией: смертоносная любовная сцена произошла в Елисейском дворце! В резиденции Президента! На самом верху пирамиды власти, славы, всеобщей известности… Я представлял себе роскошный интерьер с гобеленами, позолотой, анфиладой зеркал. И посреди всего этого великолепия – мужчина (Президент Республики!) и женщина, слившиеся в бурном объятии…
Ошеломленный, я стал подсознательно переводить эту сцену на русский. Иначе говоря, заменять персонажей-французов их отечественными соответствиями. Моему взору представилась вереница призраков в мешковатых черных костюмах. Секретари Политбюро, хозяева Кремля: Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев. Четыре совершенно разных характера – народ любил или ненавидел их, но каждый наложил отпечаток на целую эпоху в истории империи. И, однако, у всех у них была одна общая черта – рядом с ними невозможно было вообразить женщину, и уж тем более возлюбленную. Нам гораздо легче было представить себе Сталина в обществе Черчилля в Ялте или Мао в Москве, чем рядом с матерью его детей…
«Президент умер в Елисейском дворце в объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…» Эта фраза походила на закодированное послание из другой солнечной системы.
Шарлотта пошла искать в сибирском чемодане какие-нибудь газетные вырезки того времени, надеясь показать нам фотографию мадам Стенель. А я, запутавшись в моем любовном переводе с французского на русский, вспомнил вдруг фразу, которую услышал из уст моего соученика, дылды-второгодника. Мы шли по темному школьному коридору после занятий по тяжелой атлетике – единственному школьному предмету, в котором он преуспевал. Проходя под портретом Ленина, мой спутник весьма непочтительно свистнул и заявил:
– Подумаешь, Ленин. У него и детей-то не было. Потому что не умел он «это» делать.
Чтобы обозначить сексуальную активность, в которой, по его мнению, Ленин оказался слабаком, он употребил очень грубый глагол. Глагол, которым я никогда не решался пользоваться и который в применении к Владимиру Ильичу звучал особенно чудовищной непристойностью. Потеряв дар речи, я слышал, как эхо святотатственного глагола отдается в длинных пустых коридорах…
«Феликс Фор… Президент Республики… В объятиях любовницы…» Атлантида-Франция, больше чем когда бы то ни было, представала передо мной terra incognita, где наши русские понятия уже не имели хождения.
Смерть Феликса Фора заставила меня осознать мой возраст: мне было тринадцать, я догадывался, что означает «умереть в объятиях женщины», отныне со мной можно было говорить на эти темы. Впрочем, смелость и полное отсутствие ханжества в рассказе Шарлотты подтвердили то, что я уже и так знал: Шарлотта не была такой, как другие бабушки. Нет, ни одна русская бабуля не решилась бы вести со своим внуком подобный разговор. В этой свободе выражения я предощущал непривычный взгляд на тело, на любовь, на отношения мужчины и женщины – загадочный «французский взгляд».
Утром я ушел в степь один, чтобы в одиночестве поразмыслить об удивительном сдвиге, который произвела в моей жизни смерть Президента. К моему великому изумлению, по-русски сцена плохо поддавалась описанию. Да ее просто невозможно было описать! Необъяснимая словесная стыдливость подвергала ее цензуре, странная диковинная мораль оскорбленно ее ретушировала. А когда наконец слова были выговорены, они оказывались чем-то средним между извращенной непристойностью и эвфемизмом, что превращало двух возлюбленных в персонажей сентиментального романа в плохом переводе.
«Нет, – говорил я себе, лежа в траве, колеблемой жарким ветром, – умереть в объятиях Маргариты Стенель он мог только на французском…»
Благодаря любовникам Елисейского дворца мне открылась тайна молодой служанки, которая в испуге и возбуждении, оттого что наконец-то сбылась ее мечта, отдалась хозяину, застигшему ее в ванной. До сих пор существовало просто некое странное трио, которое я вычитал весной в романе Мопассана. На протяжении всей книги парижский денди добивался недосягаемой любви женщины, сотканной из декадентских изысков, пытался проникнуть в сердце этой вялой умственной кокотки, похожей на хрупкую орхидею, которая все время манила его тщетной надеждой. И с ними рядом – служанка, молодая купальщица с крепким здоровым телом. При первом чтении я обратил внимание только на этот треугольник, который показался мне искусственным и невыразительным: в самом деле, две эти женщины даже не могли видеть друг в друге соперниц…
Но теперь я смотрел на парижское трио совсем другим взглядом. Персонажи стали конкретными, осязаемыми, они оделись плотью – они зажили! Я теперь ощущал тот счастливый страх, от которого дрожала молодая служанка, когда ее выхватили из ванной и, всю мокрую, перенесли на кровать. Я чувствовал, как щекочут упругую грудь зигзагами скатывающиеся по ней капли, как оттягивает женский круп руки мужчины, видел даже, как колышется вода в ванне, из которой молодую женщину только что выхватили. Вода мало-помалу успокаивалась… А в другой, в неприступной светской даме, которая когда-то казалась мне засушенным между книжных страниц цветком, я вдруг уловил подспудную, невидимую чувственность. Ее тело таило в себе благовонный жар, дурманящее благоуханье, составленное из биения ее крови, бархатистости кожи и искусительной медлительности речи.
Роковая любовь, от которой разорвалось сердце Президента, преобразила Францию, которую я носил в себе. Прежняя Франция была по преимуществу книжной. Литературные герои, бродившие бок о бок по ее дорогам, в этот памятный вечер словно бы очнулись от долгой спячки. Прежде они тщетно размахивали шпагами, взбирались по веревочным лестницам, глотали мышьяк, объяснялись в любви или путешествовали в карете, держа на коленях отрубленную голову любимого, – они оставались в границах выдуманного мира. Необыкновенные, блестящие, может быть даже забавные, они меня не трогали. Как флоберовский провинциальный кюре, которому Эмма исповедовалась в своих терзаниях, я тоже не понимал этой женщины: «Чего еще ей надо? У нее хороший дом, работящий муж, соседи ее уважают…»
Любовники Елисейского дворца помогли мне понять «Госпожу Бовари». В интуитивном озарении я уловил такую деталь: жирные пальцы парикмахера ловко вытягивают и приглаживают волосы Эммы. В тесной парикмахерской нечем дышать, тускло светят зажженные свечи, пламя которых разгоняет вечерний сумрак. Эта сидящая перед зеркалом женщина только что рассталась со своим молодым любовником и готовится возвратиться домой. Я угадывал, что может чувствовать неверная жена, сидя вечером у парикмахера, в промежутке между последним поцелуем в гостинице и первыми самыми будничными словами, с которыми надо обратиться к мужу… Не умея этого объяснить, я как бы слышал струну, звучащую в душе этой женщины. И мое сердце отзывалось ей в унисон. «Эмма Бовари – это я», – подсказывал мне улыбчивый голос из рассказов Шарлотты.
Время в нашей Атлантиде текло по своим собственным законам. Точнее говоря, оно не текло, оно колыхалось вокруг каждого события, воскрешенного Шарлоттой. Каждый факт, даже самый случайный, навеки вплетался в повседневную жизнь этой страны. По ее ночному небу всегда пролетала комета, хотя бабушка, ссылаясь на газетную вырезку, сообщила нам точную дату этого небесного явления: 17 октября 1882 года. Мы уже не могли представить себе Эйфелеву башню без того безумного австрийца, который спрыгнул вниз с кружевной стрелы и разбился среди толпы зевак, потому что его подвел парашют. Кладбище Пер-Лашез было для нас не мирным кладбищем, где тишину нарушает только почтительный шепот туристов. Нет, среди его могил во все стороны бегали вооруженные люди, перестреливались, прятались за надгробными памятниками. Услышанный однажды рассказ о сражении между коммунарами и версальцами навсегда соединился в наших головах с названием «Пер-Лашез». Впрочем, эхо этой стрельбы отдавалось для нас и в катакомбах Парижа. Потому что, по словам Шарлотты, сражения шли и в этих лабиринтах, и пули разносили на куски черепа тех, кто умер много веков назад. И если ночное небо Атлантиды всегда озаряли комета и немецкие цеппелины, то промытую дневную лазурь наполняло мерное стрекотание: некий Луи Блерио перелетал через Ла-Манш.