Чемодан был набит старыми газетами! В утренней суматохе она прихватила с собой сибирский чемодан…
Все еще не веря своим глазам, Шарлотта извлекла пожелтевший листок, на котором в сером свете сумерек прочитала: «Депутаты и сенаторы, невзирая на различие мнений, горячо отозвались на обращение гг. Лубе и Бриссона… Представители крупнейших государственных институтов собрались в гостиной Мюрата…»
Как во сне, Шарлотта закрыла чемодан, села и оглянулась вокруг, слегка покачивая головой, словно не хотела мириться с очевидностью.
– У меня в сумке старая куртка. И еще я перед уходом прихватил хлеба из кухни…
Она узнала голос сына. Очевидно, он понял, в каком она смятении…
Ночью Шарлотта забылась коротким сном, сотканным из былых звуков и красок… Ее разбудил кто-то пробиравшийся к выходу. Поезд остановился посреди поля… Ночной воздух был здесь не таким непроглядно черным, как в городе, из которого они бежали. Простиравшаяся за бледным прямоугольником двери равнина хранила пепельный оттенок северных ночей. Когда глаза Шарлотты привыкли к темноте, она различила рядом с путями, в тени купы деревьев, уснувшую избу. А перед избой на лугу, тянувшемся вдоль насыпи, – лошадь. Тишина стояла такая, что слышно было, как тихо шелестят вырванные стебли и по сырой траве мягко ступают копыта. С горькой отрадой, удивившей ее самое, Шарлотта ощутила, как в ее мозгу рождается, облекаясь в слова, внятная мысль: «Позади этот ад сожженных городов, и всего через несколько часов – лошадь, жующая в ночной прохладе росистую траву. Эта страна слишком велика, чтобы они смогли ее покорить… Их бомбам не одолеть безмолвия этой бескрайней равнины».
Никогда еще Шарлотта не чувствовала такой близости к этой земле…
В первые месяцы войны ее преследовал во сне непрерывный поток изувеченных тел, за которыми она ухаживала по четырнадцать часов в сутки. Раненых в этот город, расположенный в сотне километров от фронта, доставляли целыми составами. Часто Шарлотта сопровождала врача, который встречал на вокзале поезда, набитые истерзанной человеческой плотью. И тогда, бывало, замечала на параллельном пути другой поезд с солдатами-новобранцами, которые отправлялись в противоположном направлении – на фронт.
Хоровод искалеченных тел не прерывался, когда Шарлотта спала. Они все время являлись ей в сновидениях, собирались на подступах к ее ночам, поджидали ее: молодой пехотинец с оторванной челюстью и языком, свисавшим на грязные бинты, или другой – без глаз, без лица… Но в особенности те, которых становилось все больше – потерявшие руки и ноги, страшные обрубки без конечностей, со взглядом, ослепшим от боли и отчаяния.
В особенности их глаза прорывали хрупкую пелену ее сна. Они образовывали созвездия, мерцавшие во тьме, преследовавшие ее повсюду, безмолвно обращавшиеся к ней.
Как-то ночью (по городу непрерывными колоннами двигались танки) сон ее оказался особенно хрупким – череда кратких минут забытья и пробуждений под металлический лязг гусениц. На бледном фоне одного из этих сновидений Шарлотта и стала вдруг узнавать созвездия этих глаз. Да, она уже видела их однажды, в другом городе. В другой жизни. Она проснулась, удивленная, что не слышит больше ни звука. Танки покинули город. Тишина оглушала. И в этой-то плотной и безмолвной тьме Шарлотта увидела перед собой глаза раненых первой мировой войны. К ней вдруг придвинулось время госпиталя в Нёйи. «Это было вчера», – подумала Шарлотта.
Она встала и подошла к окну, чтобы закрыть форточку. Белая вьюга (первый снег первой военной зимы) размашисто заметала пока еще черную землю. Небо, взвихренное снежными волнами, втягивало ее взгляд движением своих глубин. Шарлотта подумала о жизни людей. Об их смерти. О том, что где-то под этим взбаламученным небом есть существа без рук и без ног, которые смотрят в темноту.
И жизнь показалась ей однообразной чередой войн, бесконечным врачеванием незаживающих ран. И грохотом стали по мокрой мостовой… На ее руку упала снежинка. Да, нескончаемые войны, раны и в затаенном ожидании среди них – мгновение, когда выпадает первый снег.
Только дважды во время войны взгляды раненых исчезли из ее снов. В первый раз, когда ее дочь заболела тифом и Шарлотте любой ценой надо было раздобыть хлеба и молока (они уже много месяцев питались картофельными очистками). Во второй раз, когда она получила похоронку… Придя утром в госпиталь, она осталась там на всю ночь, надеясь, что ее сразит усталость, боясь возвратиться домой, увидеть детей, заговорить с ними. В полночь она села у печки, прислонившись головой к стене, закрыла глаза и сразу же оказалась на какой-то улице. Она слышала утреннюю звонкость тротуара, вдыхала воздух, освещенный косыми бледными лучами. Шарлотта шла по еще спящему городу, на каждом шагу узнавая его простодушную топографию: привокзальное кафе, церковь, рыночная площадь… Она испытывала странную радость, читая названия улиц, глядя на отблески окон, на листву в сквере за церковью. Тот, кто шел с ней рядом, попросил перевести ему какое-то название. Тут она поняла, отчего была так счастлива этой прогулкой по утреннему городу…
Шарлотта очнулась, все еще храня в движении губ последние произнесенные во сне слова. И когда она.поняла, насколько несбыточен сон – она и Федор в этом французском городе ясным осенним утром, – когда ощутила полную невозможность этой, хотя и такой обыкновенной, прогулки, она вынула из кармана маленький бумажный треугольник и в пятый раз прочла напечатанное слепыми буквами извещение о смерти и вписанную от руки фиолетовыми чернилами фамилию мужа. Кто-то уже звал ее с другого конца коридора. Прибыл новый состав с ранеными.
«Самовары»! Так в ночных разговорах отец и его друзья называли иногда солдат без рук и без ног, живые обрубки, в чьих глазах сгустилось все отчаяние мира. Да, это были самовары – с культями ляжек, похожими на ножки этого медного сосуда, и култышками плеч вроде его ручек.
Наши гости говорили о них со странным ухарством, смесью насмешки и горечи. Ироничное и беспощадное слово «самовар» означало, что война – далекое прошлое, одними забыта, а другим, нам, молодым, родившимся десятилетие спустя после Победы, до нее дела нет. И мне казалось – они вспоминают прошлое с этакой озорной развязностью, как люди, не верящие, по русской пословице, ни в Бога ни в черта, для того чтобы не впасть в патетику. Только гораздо позже я пойму, что на самом деле кроется за этой лихой интонацией: «самовар» – это была душа, удерживаемая клочком вылущенной плоти, мозг, отторгнутый от тела, взгляд, увязший в пористом тесте жизни. Эту-то истерзанную душу люди и звали «самоваром».
Рассказывать о жизни Шарлотты для наших кухонных собеседников было еще и способом не выставлять напоказ собственные раны и страдания. Тем более что ее госпиталь, через который проходили сотни солдат, прибывших с разных фронтов, суммировал бесчисленные судьбы, вбирал в себя множество индивидуальных историй.
Вот хотя бы солдат, у которого нога была начинена… деревом. Осколок, впившийся ему в ногу под коленом, раздробил деревянную ложку, которую солдат носил за высоким голенищем своего сапога. Рана была неопасной, но надо было извлечь из нее все щепки. «Занозы», как называла их Шарлотта.
А другой раненый целыми днями стонал, утверждая, что у него под гипсом ногу дерет так, «что все потроха выворачивает». Он корчился и скреб белый панцирь, словно надеялся ногтями добраться до раны. «Снимите его, – умолял он. – Что-то там ест меня поедом. Снимите, а то я сам разобью его ножом!» Главный врач, по двенадцать часов в день не выпускавший из рук скальпеля, и слушать ничего не хотел, считая, что тот просто нытик. «Самовары» небось никогда не жалуются», – думал он про себя. Но Шарлотте наконец удалось убедить его просверлить в гипсе отверстие. Она же пинцетом извлекла из кровянистой плоти белых червей и промыла рану.
Все во мне восстало при этом рассказе. От такого образа распада меня пробирала дрожь. Я кожей чувствовал физическое прикосновение смерти. И во все глаза смотрел на взрослых, которых такие эпизоды – все, на их взгляд, на один покрой: что кусочки дерева в колене, что черви, – забавляли…
А была еще рана, которая никак не закрывалась. При том что рубцевание шло хорошо; солдат, спокойный и серьезный, все время лежал в постели, хотя другие сразу после операции начинали ковылять по коридорам. Врач, склоняясь над пациентом, качал головой. Рана под бинтами, накануне затянувшаяся тонкой пленкой кожи, снова кровоточила, а ее темные края походили на рваное кружево. «Странно! – удивлялся врач, но долго задерживаться возле раненого не мог. – Наложите новую повязку!» – приказывал он дежурной сестре, пробираясь между стоящими впритык кроватями… На следующую ночь Шарлотта случайно уличила раненого. Все сестры ходили в обуви, которая разносила по коридорам торопливый перестук каблучков. Одна только Шарлотта двигалась бесшумно в своих войлочных туфлях. Раненый не услышал ее приближения. Шарлотта вошла в темную палату, остановилась у порога. На фоне освещенных снегом окон четко вырисовывался силуэт солдата. Не прошло и нескольких секунд, как Шарлотта догадалась: солдат трет рану губкой. На подушке лежали свернутые бинты, которые он только что размотал… Утром она рассказала все главврачу. Врач, проведший бессонную ночь, глядел на нее словно сквозь туман, ничего не понимая. Потом, стряхнув с себя оцепенение, прохрипел:
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? Сейчас же им позвоню, чтобы его забрали. Это же самокалечение…
– Его отдадут под военный трибунал…
– Ну и что? А чего еще он заслуживает? Другие подыхают в окопах… А он… Дезертир!
Настало короткое молчание. Врач сел и начал растирать себе лицо испачканными йодом ладонями.
– А если наложить ему гипс? – спросила Шарлотта.
Отняв руки от лица, врач сердито нахмурился. Он открыл было рот, потом передумал. Глаза в красных прожилках оживились, он улыбнулся.
– Вечно ты со своим гипсом. Одному разбей, потому что у него дерет, другому наложи, потому что он сам себя дерет. Ты не перестаешь меня удивлять, Шарлотта Норбертовна!