Пашка сделал несколько шагов, потом остановился, увязнув по колено в сугробе.
Ошеломленный, я на мгновение замер, глядя на этого крупного парня в свитере, который надувался ветром, словно короткое шерстяное платье. Уши Пашкиной шапки медленно покачивались от этого холодного дуновения. Я не мог оторвать взгляда от утонувших в снегу босых Пашкиных ног. Не понимая, в чем дело, я выпрыгнул из баржи и подошел к нему. На скрип моих шагов он резко обернулся. Его лицо было искажено скорбной гримасой. Отблеск костра в глазах был непривычно влажным. Пашка поспешил стереть это отражение рукавом. «Чертов дым!» – пробурчал он, моргая глазами, и, не глядя на меня, вернулся на баржу. А там, вытянув к огню окоченевшие ноги, спросил раздраженно и настойчиво:
– А потом? Выходит, они убили этого парня? Так, что ли?
Застигнутый врасплох и не находя в памяти ничего, что могло бы прояснить это обстоятельство, я в сомнении пробормотал:
Гм… Не знаю точно…
Как это не знаешь? Ты же мне все рассказал!
Да, но понимаешь, в стихотворении…
Плевать мне на стихотворение! В жизни убили его или нет?
Взгляд Пашки, впивавшийся в меня поверх пламени костра, сверкал каким-то безумным блеском. Голос стал в одно и то же время жестким и умоляющим. Я вздохнул, словно прося прощения у Гюго, и твердо и отчетливо заявил:
– Нет, его не расстреляли. Там был один старый сержант, который вспомнил собственного сына, оставшегося в деревне. «Тот, кто тронет этого мальчишку, будет иметь дело со мной!» – крикнул он. И офицеру пришлось его отпустить…
Наклонив голову и разгребая жар веткой, Пашка стал вытаскивать из огня обмазанную глиной рыбу. Мы в молчании разламывали глиняную корку, которая отваливалась вместе с чешуей, и ели обжигающую нежную мякоть, посыпая ее крупной солью.
Возвращаясь в город с наступлением темноты, мы продолжали молчать. Я все еще был под впечатлением свершившегося волшебства. Чуда, которое продемонстрировало мне, сколь всемогуще поэтическое слово. Я догадывался, что дело тут было даже не в словесных ухищрениях или в искусном сочетании фраз. Нет! Ведь текст Гюго был сначала искажен давним рассказом Шарлотты, а потом моим кратким изложением. То есть был дважды предан… И однако эхо этой истории, по сути такой простой и рассказанной за тысячи километров от места ее рождения, смогло исторгнуть слезы у молодого варвара, толкнуть его нагишом в снег! Втайне я гордился, что сумел зажечь искорку от того сияния, которое озаряло страну Шарлотты.
И еще я понял в тот вечер, что в книгах надо искать не анекдотов. Не слов, красиво расположенных на странице. Нет, искать надо было нечто более глубокое и в то же время более непосредственное: проникновенную гармонию видимого мира, которую увековечивает открывший ее поэт. Не умея дать ей название, именно ее я старался отныне найти в каждой книге. Позднее я узнаю, что зовется она Стилем. И никогда не соглашусь назвать этим именем пустые упражнения тех, кто жонглирует словами. Потому что каждый раз буду видеть перед собой посиневшие ноги Пашки в сугробе на берегу Волги и влажные отблески пламени в его глазах… Да, судьба молодого бунтаря волновала его куда больше, чем то, что сам он часом раньше едва не утонул!
Расставаясь со мной на одном из перекрестков окраины, где он жил, Пашка протянул мне мою долю улова: несколько длинных глиняных панцирей. Потом хмурым голосом, избегая моего взгляда, спросил:
А эти стихи о расстрелянных, где их можно прочитать?
Я принесу тебе завтра в школу, у меня, по-моему, есть, переписанные…
Я выпалил это единым духом, плохо скрывая свою радость. То был самый счастливый день моего отрочества.
4
«А ведь Шарлотте больше нечего мне дать!»
Эта неожиданная мысль пришла мне на ум в утро моего приезда в Саранзу. Я соскочил с подножки вагона перед маленьким вокзалом – больше здесь никто не выходил. На другом конце платформы я увидел бабушку. Она тоже заметила меня и легко помахала рукой. Вот тут-то, пока мы шли друг другу навстречу, меня и осенило: она не могла больше сообщить о Франции ничего нового, она уже все рассказала, а из книг я узнал, может быть, больше, чем знала она… Целуя ее, я устыдился этой мысли, застигшей меня врасплох. Она казалась мне чем-то вроде невольного предательства.
Впрочем, я уже несколько месяцев ощущал это странное беспокойство – как будто слишком много узнал… Я был похож на человека, который копит деньги и ждет, что вот-вот количество его сбережений обеспечит ему новое, совершенно иное качество жизни – откроются дивные горизонты, изменится видение мира, вплоть до того что он будет по-иному ходить, дышать, разговаривать с женщинами. Сумма сбережений все растет, но качественная метаморфоза так и не происходит.
То же было и с моей суммой французских познаний. Не то чтобы я хотел извлечь из них какую-то пользу. Интерес второгодника Пашки к моим рассказам уже был мне щедрой наградой. Нет, я скорее лелеял надежду, что сработает некий таинственный механизм, вроде как в музыкальной шкатулке, когда что-то щелкнет – и начнется менуэт, под который закружатся фигурки на игрушечной сцене. Я ждал, что это нагромождение дат, имен, событий переплавится в некую небывалую жизненную субстанцию, что из него выкристаллизуется совершенно новый мир. Я хотел, чтобы Франция, привитая к моему сердцу, изученная, исследованная, познанная, сделала меня другим человеком.
Но единственной переменой в начале этого лета было отсутствие моей сестры, которая уехала учиться в Москву. Я боялся, сам себе не решаясь в том признаться, что без нее вечерние посиделки на балконе утратят смысл.
В первый же вечер, словно ища подтверждения своим опасениям, я принялся расспрашивать бабушку о Франции ее юности. Шарлотта отвечала охотно, не сомневаясь в моей искренней любознательности, а тем временем штопала кружевной воротничок блузки. В движениях ее иглы был оттенок изящного артистизма, всегда отличающий женщину, занятую рукоделием и одновременно поддерживающую беседу с гостем, который, как ей кажется, слушает ее с интересом.
Я слушал, облокотясь о перила маленького балкона. Мои машинальные вопросы вызывали эхо – сцены былого, которые я тысячу раз созерцал в детстве, привычные картины, знакомые персонажи: собачий парикмахер с набережной Сены, императорский кортеж на Елисейских полях, красавица Отеро, Президент в роковом объятии со своей возлюбленной. Теперь-то я видел, что все это Шарлотта повторяла нам из лета в лето, уступая нашему желанию еще раз послушать любимую сказку. Да это и было не что иное, как сказки, которые очаровывали нас в детские годы и, как всякая настоящая сказка, никогда не приедались.
Этим летом мне было четырнадцать. Я прекрасно понимал, что времена сказок прошли и не вернутся. Я слишком много успел узнать, чтоб дать себя втянуть в их расписной хоровод. Как ни странно, вместо того чтобы радоваться этому несомненному признаку взрослости, я в тот вечер с большим сожалением вспоминал свою былую наивную доверчивость. Ибо новые познания, вопреки всем ожиданиям, казалось, только затемнили мою французскую пинакотеку. Едва я пытался вернуться в Атлантиду нашего детства, вмешивался некий назидательный голос: передо мной вставали книжные страницы, даты жирным шрифтом. А голос принимался комментировать, сопоставлять, приводить цитаты. Было ощущение какой-то странной потери зрения…
Тут в нашей беседе произошел сбой. Я слушал так невнимательно, что последние слова Шарлотты – судя по всему, вопрос – пропустил мимо ушей. Смутившись, я пытался найти подсказку в ее лице, обращенном ко мне. В ушах у меня еще звучала мелодия только что произнесенной фразы. Ее интонация и помогла мне восстановить смысл. Да, это была та самая интонация, с какой рассказчик говорит: «Нет, это вы уже, конечно, слыхали. Не стоит рассказывать, вам будет скучно…» – а втайне надеется, что слушатели станут его упрашивать, уверяя, что не знают этой истории или забыли ее… Я нерешительно покачал головой:
– Нет, что-то не помню… А ты уверена, что я уже это слышал?
Я увидел, как лицо бабушки осветилось улыбкой. Она стала рассказывать дальше. Теперь я слушал внимательно. И в энный раз передо мной возникли узкая улочка средневекового Парижа, холодная осенняя ночь и на стене – темный мемориальный щит, соединивший навсегда три судьбы и три имени былых времен: Людовик Орлеанский, Иоанн Неустрашимый, Изабелла Баварская…
Не знаю, почему я ее тут перебил. Конечно, я хотел блеснуть своей эрудицией. Но, главное, меня внезапно ослепило прозрение: на балконе, повисшем над бескрайней степью, старая дама в который раз повторяет знакомую наизусть историю, повторяет с механической точностью грампластинки, храня верность этой в общем-то легенде о стране, существующей только в ее памяти… Наш тет-а-тет в вечерней тиши показался мне вдруг лишенным всякого смысла, голос Шарлотты вызывал ассоциации с говорящим автоматом. Я перехватил на лету имя, которое она упомянула, и заговорил сам. Иоанн Неустрашимый и его позорный сговор с англичанами. Париж, где мясники-«революционеры» вершили суд и расправу, зверски убивая подлинных или предполагаемых противников Бургундии. И сумасшедший король. И виселицы на парижских площадях. И волки, рыщущие в предместьях города, опустошенного гражданской войной. И неслыханное предательство Изабеллы Баварской: она присоединилась к Иоанну Неустрашимому и отреклась от дофина, объявив, что он не сын короля. Да, та самая прекрасная Изабо нашего детства…
Мне вдруг не хватило воздуха, я захлебнулся собственными словами – слишком много их накопилось.
В наступившем молчании бабушка тихонько кивнула и сказала – вполне искренне:
– Я рада, что ты так хорошо знаешь историю!
Однако в ее голосе, как ни убежденно он звучал, я как будто уловил эхо невысказанной мысли: «Знать историю – это хорошо. Но когда я говорила об Изабелле, и об этой улице Арбалетчиков, и о той осенней ночи, я имела в виду совсем, совсем другое…»
Она склонилась над шитьем, мерно и точно работая иглой. Я прошелся по квартире, потом вышел на улицу. Издалека донесся свисток паровоза. В его полнозвучности, смягченной теплым вечерним воздухом, чудился не то вздох, не то жалоба.