ним обхождение есть не что иное, как плод недоразумения»: единственный проступок Париса, скорее всего, состоит в распространенности его фамилии; в Москве проживают в данный момент по меньшей мере два француза, носящие фамилию Парис.
Посол Франции оказался не единственным защитником Париса. Московский генерал-губернатор, потому ли, что получил о поведении французского учителя благоприятные отзывы, потому ли, что ревновал к влиянию жандармского ведомства и не желал действовать с ним в унисон, внял аргументам Париса и отложил исполнение приказа о его высылке. В письме к шефу жандармов Бенкендорфу, которое было написано 10 августа 1829 года, а получено 15-го, он объясняет, что «при начале распоряжений к исполнению Высочайшей воли» о высылке учителя Париса за границу «встретил следующее затруднение»: «В Москве находятся два иностранца, носящие фамилию Парис, оба французские подданные и оба учителя: один Александр, а другой Антон». В поведении обоих «со стороны полиции ничего предосудительного доныне замечено не было», что же касается «Антона Луи Париса», то и генеральша Хитрова, и княгиня Урусова отзываются «с отличною похвалою как о поведении его и тихом характере, так и о хорошей нравственности». В конце письма Голицын покорнейше просит Бенкендорфа «почтить его надлежащим уведомлением» о том, какого именно Париса следует выслать за границу и каковы его приметы.
Приметы Луи Париса были обозначены в билете на проезд в Москву, выданном ему в Кронштадте (он процитирован в нашей первой главе, с. 53). Однофамилец его был с ним отчасти схож, но имелись у двух Парисов и различия: у одного лицо белое, а у другого – смугловатое, одному 40 лет, а другому, «Антону Луи», – всего 26. Но все это не имело решительно никакого значения, ибо в III Отделении прекрасно знали, какого Париса и за что именно следует выслать. Поэтому в тот день, когда в Петербурге было получено послание Д. В. Голицына, 15 августа 1829 года, Бенкендорф «спешил ответствовать» вице-канцлеру Нессельроде (для передачи послу Мортемару), что «французский подданный Антон Людвиг Парис ‹…› есть тот самый, который по Высочайшему повелению должен быть выслан из Москвы за границу» и что «причины, побудившие правительство наше к сей мере, сколько мне известно, заключаются в верных, не подлежащих сомнению сведениях насчет неблагонадежного образа мыслей и неосторожных выражений сего иностранца». Четырьмя днями позже Бенкендорф подтвердил и Голицыну, что из проживающих в Москве двух французских подданных речь идет об «Антоне Парисе» и что именно его надо выслать за границу и принять надлежащие меры к воспрещению ему обратного въезда в Россию. О таком же воспрепятствовании Бенкендорф «покорнейше просит» вице-канцлера Нессельроде и временно исполняющего обязанности министра внутренних дел Ф. И. Энгеля, который 28 августа 1829 года докладывает Бенкендорфу, что «довел о сем до сведения Его Императорского Высочества, Государя Цесаревича, Великого князя Константина Павловича и сообщил начальникам пограничных губерний» (обычная процедура в подобных случаях).
Надеяться Парису было больше не на что. Князь Д. В. Голицын сообщил ему высочайшую волю, на что, согласно рапорту московского генерал-губернатора на имя императора от 6 сентября 1829 года,
Парис сей объявил, что он по недостаточному своему состоянию, дабы сколько можно уменьшить путевые издержки, желает отправиться за границу морем, для чего и просил позволить следовать ему в С [анкт] – Петербург.
Вняв просьбе француза, Голицын «отправил его при нарочном унтер-офицере штата московской полиции к санкт-петербургскому военному генерал-губернатору для зависящих с его стороны распоряжений к дальнейшей высылке его за границу». 17 сентября 1829 года петербургский военный генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов докладывает Бенкендорфу, что Парис «прислан к нему из Москвы с нарочным», и он «сделал распоряжение об отправлении Париса чрез Кронштадт морем на корабле, идущем к берегам Франции».
Сам Парис, уже выбравшись из России, так описал этот процесс отправки из Москвы в Петербург, а затем из Петербурга в Кронштадт:
За мной являются и под надзором отвозят в Петербург. Я пишу прошение на имя Императора, но оно растворяется в архивах полиции, которая неведомо как сумела им завладеть. Я надеялся быть представленным в Петербурге генерал-губернатору, нашему послу, который самым решительным образом требовал, чтобы меня к нему доставили, а возможно, и самому Императору… Однако приставленный ко мне офицер полиции держал меня под замком в какой-то каморке и грозил, что любая моя попытка выбраться оттуда будет стоить ему палочных ударов. Разумеется, остановило меня не это соображение… Просто-напросто я все еще надеялся, что кто-то соблаговолит меня выслушать.
Однако вместо этого, пишет Парис, к нему явился человек, «на чьей подлой физиономии было написано: я жандарм и шпион», погрузил его с вещами в наемный экипаж, отвез в порт, посадил на судно, плывущее в Кронштадт, а по прибытии сдал на руки представителям тамошней полиции, под охраной которых Парис провел еще неделю взаперти вместе с каторжниками, ожидающими отправки в Сибирь…
30 сентября 1829 года кронштадтский военный губернатор вице-адмирал П. М. Рожнов рапортовал императору о том, что французский подданный учитель Антон Парис «выпровожден» из России на отошедшем 25 сентября в море французском судне «Лемабль Виктуар» (то есть «Любезная победа»).
Казалось бы, «русский» эпизод из биографии Луи Париса можно было считать завершенным; однако судьба распорядилась иначе. 30 сентября «Любезная победа» села на мель близ Ревеля, а затем была с мели снята и приведена в гавань для починки. Вместе с судном в Ревель попал и высылаемый Парис, о чем по возвращении из «дозволенного отпуска из-за границы» узнал эстляндский гражданский губернатор барон Г. Б. Будберг. Парис находился в Ревеле под надзором полиции; следовало решить, как поступить с ним дальше. 5 ноября 1829 года барон Будберг доложил Бенкендорфу, что, поскольку «Победу» до сих пор не починили, он предписал ревельскому полицмейстеру отправить Париса на судне, готовом к отходу, однако Парис «сделался больным и в удостоверение того представил чрез полицмейстера свидетельство городского физикуса [врача]». Будберг, не поверив жалобам Париса,
поручил Эстляндской врачебной управе освидетельствовать его, и по оному оказалось, что он действительно страдает поносом и одержим лихорадкою, чрез что не может перенести переезда морем, не подвергая жизнь свою опасности.
По этой причине на сей раз француз просил позволения за свой счет отправиться за границу «сухопутно» (впрочем, по позднейшему признанию Париса, болезнь его была чистейшей симуляцией: опыт морского плавания оказался столь неудачным, что он не желал больше его повторять). Бенкендорф против такого варианта не возражал, но уточнял:
Имея в виду принятые прусским правительством правила о недопущении в пределы королевства иностранцев подданных чужих держав, по разным обстоятельствам из России удаленных, и для отвращения всякого в сем случае затруднения, почитал бы за нужное снабдить помянутого Париса установленным паспортом для выезда за границу без возврата.
Парису, однако, очень не хотелось возвращаться в Париж столь бесславным образом. В письме, сочиненном, по его собственному признанию, на борту увозящей его из России «Любезной победы», француз – совершенно в духе «Горя от ума», впрочем ему не известного, – рассуждает о слухах, которые породит его появление в родном краю:
Что мне теперь делать во Франции? Меня встретят с любопытством, начнутся расспросы, я расскажу о своих злоключениях, буду правдив, искренен, но никто мне не поверит. Что же такое он натворил? станут спрашивать у тех, кому я поведаю все, что мне самому известно о причине моей высылки. – О, так вы ничего не знаете? – воскликнет один. – Он ввязался в очень скверную историю… – Утверждают, – скажет другой, – что он хотел соблазнить одну юную девицу… – Да-да, дочь генерала. – Да нет, – перебьет третий, – дело заключалось совсем в другом: он прямо в кофейне, при всем народе, объявил, что Император Николай задушил своего отца и отравил брата!.. – А вот я знаю, – возразит четвертый, – что он участвовал в заговоре против властей предержащих… – Да нет, – заявит пятый, – все гораздо серьезнее: он приехал, чтобы шпионить и продавать французским газетам русские секреты. – Как бы там ни было, скажут даже самые благожелательные из собеседников, надо думать, что он совершил нечто весьма предосудительное, ибо ни в одной стране мира не обрушивают таких жестоких кар на человека, которого не в чем упрекнуть.
Покидать Россию «на щите» Парису не хотелось, и он попытался действовать сразу в двух направлениях. Во-первых, рассчитывая все-таки разжалобить сердце императора если не прозой (упомянутым выше прошением на высочайшее имя, которое дошло до Бенкендорфа уже после высылки Париса, императору передано не было и никакого влияния на судьбу француза не оказало), то стихами, он на борту «Любезной победы» сочинил стихотворение о своих разрушенных надеждах на государеву милость. В стихотворении этом четыре строфы, и каждая кончается чуть измененным рефреном, посвященным непосредственно императору:
Я Николая милостью пленялся
Он мой герой, его верните мне.
…
Я Николая гением прельщен был.
Он мой герой, его верните мне.
…
Я Николая прогневил невольно;
Он мой герой, его верните мне.
…
Я правосудья ждал от Николая;
Он мой герой, его верните мне.
Но стихов, разумеется, было недостаточно, и Парис решил действовать другим, не слишком благовидным способом. Страстно желая угадать, в чем же все-таки причина гонений на него, он, вместо того чтобы «на себя оборотиться», винил во всем чью-то клевету и решил отомстить предполагаемым обидчикам. Матери он писал из Мемеля уже после высылки из России, что в Москве был обласкан тем семейством, в котором жил, и поэтому у него появились завистники и враги, хотя сам он вел себя чрезвычайно скромно – даже, возможно, слишком скромно, потому что в России необходимо говорить о себе: «Я гений, я талант, все остальные – ослы, и только я истинное чудо». Я до сих пор не знаю наверное, продолжает он в письме к матери, кто причина моих несчастий, а тех лиц, на которых падают мои подозрения, называть пока не стану, потому что объяснения увели бы меня слишком далеко: «они были бы уместны только в книге, которую я, возможно, напишу». Книги о своих предполагаемых гонителях Парис не написал, зато высказал свои подозрения в более мобильном жанре – в форме доноса; по-видимому, он решил, что заслужит прощение властей, если обличит своих неблагонадежных собеседников.