Фрау Шрам — страница 19 из 50

оле Сережка Нигматулин (как это я раньше не заметил), лет этак через десять-пятнадцать, будет на одно лицо с автором «Чемодана»: возможно, его даже пригласят работать на радиостанцию… Голос у него не хуже довлатовского.

Блеклая мягкая обложка… Полистал…

«Чемодана», к сожалению, в этом издании нет; только «Зона», «Компромисс» и «Заповедник».

Купить, что ли?

Странно, как Нина, с ее неизбывной тоской по «ирландским сумеркам», вдруг не на шутку увлеклась Довлатовым, может, я недооценил его в свое время, написала же Нина (или не она: не суть, коль эссе мне оставила) в самом конце: «…но ведь всегда найдется кто-то один, кто, прочитав строку, закроет глаза и непроизвольным движением губ воскресит СЛОВО, хотя бы для себя самого, для себя одного. Кто знает, может этот один будет и у Довлатова». Кстати довлэт по-азербайджански значит богач

Начали торговаться. Карлик ни за что не хотел уступать. (В глазах его тускло мерцало отчаяние.) Он не хотел уступать до тех пор, пока мама не предложила взять еще и «Железную женщину» Берберовой, после чего карлик, зыркнув на меня, поинтересовался:

— Довлятоф… Азербайджанлы?[32]

— Хэ, — говорю, — бираз[33]. Отец еврей, мать армянка.

Мама нервничает; смотрит на меня. Глаза ее говорят: «ты же не у себя в Москве».

— Бакилыды?[34]

— На нашей улице жил.

Мама качает головой уже в открытую; она не на шутку напугана.

— На нашей, настоящей.

— Эйби йохдур. Бизим кючэдэдэ байрам олар[35].

Олар, олар. Я в этом не сомневаюсь.

Когда уходили, карлик проводил нас таким взглядом, будто Сергей Донатович Довлатов ему только что обрезал крайнюю плоть тупым ножом.

— Вот видишь, — говорю я, — раз продает, значит, кто-то покупает, раз покупают, значит, остались еще люди читающие… ну, скажем, Довлатова.

Мама со мной категорически не согласна: «это еще ни о чем не говорит»; она перечисляет всех, кто уехал:

— Гулиевы — в Москве. Полищуки — в Америке. Сонечка, дяди Зямы дочка, представляешь, махнула в Австралию. Тофика-музыканта помнишь, со второго этажа, сосед дяди Зямы, ты еще говорил, что он у Вагифа Мустафа-заде на тромбоне когда-то играл, с женой разошелся, отсудил вторую квартиру в Крепости, продал и уехал в Киев, там играет в какой-то джаз-группе… И очень хорошо зарабатывает…

Вспоминаю слова сумгаитского попутчика: жить сейчас очень тяжело.

— …Мама, у Вагифа не было духовиков, Тофик был басистом, контрабасистом, и он не в Киеве играет, а в Одессе — в каком-то китайском ресторане.

— Откуда ты знаешь?

— Сама в прошлом году говорила, — ответил я несколько резко, и потому еще больше злюсь на себя. Меня коробит, что я ничем не могу помочь, продолжаю тянуть деньги. За комнату. На мелкие расходы. На мелкие?..

— Я про ресторан ничего не говорила.

— Хорошо, ресторан я сам придумал. — Нет, правда, пора бы уже и задуматься не только о своей жизни, но и о жизни близких тебе людей.

— А капитан Шахбазов умер, — сказала мама обиженно, — кровоизлияние в мозг!

Время не щадит никого. Мир шаток даже для капитанов, даже для таких капитанов, как Шахбазов. Я знаю это. Я знаю давно.


В репродукторах на всех этажах поет Ханларова Зейнаб; Зейнаб поет, Зейнаб!!

Пластинка в ЦУМе шипит, потрескивает антикварно.

Я защищаюсь от пламенной дикарки московскими улицами, подземкой (станция «Китай-город»; платформа справа — всегда путаю, всегда оказываюсь лицом к граниту — переход на Таганско-Краснопресненскую линию) и Ниной, я защищаюсь тремя отделами универмага, глупой улыбкой продавщицы с темным пушком над верхней губой, воспетой не одним ширванским пиитом; но средневековый голос ее, седой, низкий, уже внутри меня, до живота самого проник, отзываясь легким спазмом; подгоняемый таром, кеманчой, непогрешимым ритмом нагара-чалана, прошлое мое бередит, о грехах моих давних напоминает, о грехах, возможных только под этим солнцем. И кривятся, загибаются, горбатятся московские улицы, словно бакинские, и вот уже Нина, моя московская Нина, уступает место Нане, а Нана — Иране, а Ирана — Зейнаб. Зейнаб — мой четырехветровый муджтахид[36]. В страшный грех меня ввергает, чтобы затем самой спасти, чтобы помнил только этот мугам, пришедший оттуда, откуда приходит первая любовь. Зейнаб — это Девичья башня, остров, каждые сто лет исчезающий под водой вместе с караван-сараем, мечеть Хаджи Аждар-бека, минарет Сыныг-кала — дома с открытыми настежь дверьми — балконы в виноградных листьях на улице Зевина, кафе «Жемчужина», суры Корана, солнечный удар, волнообразный оргазм соседской девчонки на пляже в Пиршагах, в зачадровую, чадородную тайну которой я проник лишь наполовину, оставляя другую более любящему (честнее (?) — более решительному, не побоявшемуся ее отсидевших старших братьев), ветер с моря, торгующий листвою чинар, асфальт, глубоко истыканный женскими каблучками. Это запах гнилых овощей и фруктов, самоварного дыма, сыра, мяса, мочи и пота, французских духов (например: «Сиким»), животной крови, анаши, горячего тандыр-чурека и еще бог знает чего. Зейнаб — это включение в жизнь и одновременно влечение к смерти на всех этажах центрального универсального магазина.

Кажется еще одна ступенька и…

«Ла богема, ла богема» — и ты спасен своим внутренним голосом, своим мурлыканьем, своей тенью, сыгравшей роль невидимого покупателя, попросившего сменить пластинку, заменить золоченую клетку и запах шафрана на чужую скорбь и тлен чужой, благодаря ему московские улицы теперь текут стройно, а институтская моя подружка Нина, презирающая все клетки мира и всех птиц, в эти клетки угодивших, перекидывает мне мосты и мостики; мосты и мостики качаются… (Все, что делает Нина, всегда качается. Туда-сюда-обратно, тебе и мне приятно».) По ним — в мой город! В другой мой город! Другой город тут же предупреждает меня голосом Нины: страсть к долгому перечислению является признаком поэзии дикаря… Нина… Когда я буду писать роман (а я уже ни капельки не сомневаюсь, что когда-нибудь все-таки сяду за него), необходимо сохранить это перечисление, в первозданном его, почти ветхозаветном виде, во всяком случае, ты, несомненно, была бы за, хотя бы только потому, чтобы напомнить мне, какой я, в сущности, дикарь. Да. Точно, Нина.

Видишь, Зейнаб, я не с пустыми руками приехал. Из тыквы можно сотворить кеманчу и тар и угодить в золоченую клетку, в силки твоей орнаменталистики, а можно сделать чужеродную «матешницу», пить мате и слушать себя. Слушать и идти вперед, идти по мостам и мостикам и не бояться ни левой, ни правой стороны (ведь и та и другая, в конечном счете, ведет нас сначала к запаху шафрана, а затем — тлена). Да, Зейнаб, ты такая же дикая, как и я, ты тоже Маугли; только у меня вон скоро будет высшее образование, если я, конечно, преодолею долгий перечень шатких мостиков.

В полуподвальном помещении ЦУМа (у бакинского ЦУМа есть одна характерная особенность — центральный его вход на один этаж выше двух боковых, таков рельеф улицы, таков рельеф почти всех бакинских улиц) продаются электротовары и мебель. Выбор, конечно, что и говорить, уступает московскому, но для страны, уже не первый год находящейся в состоянии войны и, так сказать (по моей первой ночи здесь, вполне можно было бы обойтись без этого «так сказать»), государственного переворота, такое вот изобилие мирного товара, такое вот сибаритство наталкивает на размышление. Хотя всегда ведь считалось, что Азербайджан — не Баку, а Баку — не Азербайджан. Правда, когда это было? Когда евреи еще не думали менять Торговую и Лейтенанта Шмидта на Землю обетованную, а армяне еще не подозревали о погромах.

Глядя на арабский спальный гарнитур (кровать, не просто одна из кроватей, а самая главная кровать мира — как раз для Хашима, Марика, меня и Наны, впрочем, Ирана тоже бы поместилась в этом раю, правда, с краю), французскую кухню с розовыми занавесками в тон, понимаешь, что старая формула: «Баку не Азербайджан» и к сегодняшнему дню вполне применима, работает она до сих пор. Да. Подумаешь — война! Подумаешь — переворот!! Экая невидаль для Баку нашего; англичане в пробковых шлемах с шотландскими стрелками и сипаями — водителями авто, турки Анвера и Нури-паши, казаки, разрозненные части белогвардейцев, бакинская коммуна с легендарными комиссарами, казалось бы, навсегда пришедшими, мусаватистское правительство, Одиннадцатая Красная армия… Куда бы ни ехал мой поезд, куда бы ни летел самолет, а мне все мерещится — в Баку, хотя я и тень моя уже давно поменяли Зейнаб на романтическую гитару Александра Виницкого и бандонеон Астора Пьяцоллы. Когда-то, еще в советские времена, на этом вот этаже находился большой спортивный отдел, и мы (Хашим, Марик, я и Нана) часто бегали сюда покупать китайские кеды и роликовые коньки; «ролики» мы так их называли. От наших многочасовых развлечений по улицам Губанова, Джафара Джабарлы, Касум Исмаилова и всех параллельных, коих числом — семь (мистика, видно, не зряшная), ролики часто приходили в полную или частичную негодность: ломался раздвижной каркас, во все стороны разлетались подшипники (самое неприятное происшествие, когда ты летишь на скорости сорок километров в час, рельеф бакинских улиц позволяет развивать такую скорость и даже больше), стирались об асфальт пластиковые колесики, вылетали шпильки-зажимы, естественно, тоже в самый неподходящий момент. Да, какое же это было ни с чем не сравнимое удовольствие, вот так вот, очертя голову, по горбатым, с крутыми поворотами бакинским улицам нестись, подобно слаломистам, объезжая, не в пример нам, таких неуклюжих, таких совершенно неловких пешеходов. Впрочем, у Нанки не всегда получалось объезжать. Часто бывало, что она в кого-нибудь влетала. Выглядело это из-за ее смеха (а он почему-то всегда сопутствовал столкновению) и виляния из стороны в сторону, истолкованного будущей жертвой не иначе, как прицеливанием, как будто нарочно; но мы-то знали, что Нана просто не умеет тормозить. Сколько ни объясняли мы ей, ни показывали, как следует поворачиваться боком, чуть перекладывать корпус, перекидывать свой вес, но она все равно только виляла, быстро-быст