Фрейд и Льюис. Дебаты о Боге — страница 10 из 12

Единственный исход судьбы?

Вскоре после нашего прибытия на землю мы начинаем осознавать самый важный факт бытия – наша земная жизнь не будет слишком долгой. Человеку в среднем отпущено менее 30 тысяч дней. Треть этого времени уходит на сон, так что остается меньше чем 20 тысяч. Как бы мы ни пытались, нам не удается забыть о смерти. Нам о ней все время что-то напоминает: одноклассники не возвращаются в школу с каникул; в прекрасный весенний день мы едем на работу – и вдруг видим машины с зажженными фарами и с катафалком во главе; что ни газета, в ней непременно полно некрологов…

Хотя Псалмопевец призывает нас помнить, сколько нам отпущено дней жизни, и осознавать, что этот мир – не наш дом, такая мудрость причиняет нам сильную боль. Невероятная краткость человеческой жизни противоречит присущему нам стремлению к постоянству и боязни разлучиться с любимыми, а этот страх преследует нас с младенчества до седин.

И как нам жить с этой «мучительной загадкой смерти», как называл ее Фрейд? Сократ говорил: «Истинный философ всегда занят смертью и умиранием». Многие великие писатели уделяли внимание этой теме – в их числе Фрейд и Льюис. В их текстах нам особенно важны некоторые детали. То, как они реагировали на смерть друзей и близких и как каждый из них относился к собственной смерти, поможет нам понять, каким образом они пытаются объяснить эту «мучительную загадку». Фрейд приводил слова Шопенгауэра, считавшего, что «проблема смерти – начало любой философии». И действительно, эта сакральная тема повлияла на выбор жизненной философии как Фрейда, так и Льюиса[499].

В «Толковании сновидений» Фрейд говорит, что задумывался о смерти еще в раннем детстве. Когда ему было два года, умер его младший брат Юлий. Фрейд уверял, что в процессе самоанализа мог вспомнить о своей реакции на это событие. Он завидовал младенцу, а потому чувствовал себя виноватым. «Я встретил брата, родившегося на год позже меня (он умер через несколько месяцев после рождения), враждебно и испытывал настоящую детскую ревность, его смерть заронила в меня семена угрызений совести»[500].

Фрейд также вспоминал разговор с матерью, которая сказала ему: «Все мы созданы из земли и в землю возвратимся». Мальчик выразил сомнения в правоте этого суждения. Тогда мать представила ему «доказательство». «Мать начала тереть ладонь об ладонь – как если бы делала клецки, только между ладонями не было теста, – и показала мне темные чешуйки кожи, возникшие от трения: это доказывало, что мы сделаны из земли. Мое изумление при виде этого было безграничным, и я смирился с мыслью, формулировку которой услышал позже: Du bist der Natur einen Tod schuldig (Природе ты обязан смертью)»[501].

В одном письме от 1914 года Фрейд рассуждает о войне, опираясь на опыт работы с пациентами. «Психоанализ показывает, что примитивные варварские разрушительные влечения у человека не исчезают, но сохраняются, хотя и вытеснены из сознания». Эти импульсы «ждут возможности» выйти наружу, а война им такую возможность предоставляет, и потому войны возникают снова и снова. Человечество стало более образованным, но знания приводят лишь к тому, что войны случаются чаще и становятся более разрушительными. Это объясняется тем, «что наш разум хрупок и несамостоятелен, так что он становится игрушкой наших влечений и чувств»[502].

Война показывает, что наши глубинные влечения остаются такими же, какими были у наших примитивных предков, и под слоем современной вежливости таятся варварство и грубость. Войны демонстрируют, что «нашему бессознательному недоступна мысль о смерти, мы готовы убивать чужаков и испытываем противоречивые чувства к тем, кого любим, а потому во всем остаемся дикарями»[503].

В 1914 году, в статье под названием «Размышления о войне и смерти», Фрейд делится одним любопытным наблюдением: наше бессознательное не осознает смерти. Наша психика устроена так, что мы нацелены на вечное бытие. «Наше бессознательное, – пишет Фрейд, – не верит в нашу смерть; оно ведет себя так, словно мы бессмертны»[504]. Мы не способны «представить нашу смерть, а когда пытаемся это сделать, все равно остаемся по сути дела зрителями. И потому ни один человек не верит в то, что он умрет»[505]. Фрейд не пытается истолковать этот шокирующий вывод с философской точки зрения. Вероятно, Льюис мог бы сказать, что наш ум отвергает мысль о смерти по той причине, что смерть не входила в изначальный «замысел о творении».

В конце статьи о войне и смерти родоначальник современного психоанализа приходит к любопытному заключению: «Если хотите вынести жизнь, готовьтесь к смерти». Фрейд понимал то, что давно знали многие психиатры: для полноты жизни нам необходимо решить проблему смерти. Если она не решена, человек тратит слишком много сил на то, чтобы отрицать смерть, или же мысль о ней становится навязчивой. Несложно понять, как справлялся с этой проблемой сам Фрейд. Смерть стала его навязчивой и пугающей идеей. Он окутал ее суевериями и постоянно думал о своей кончине. Его врач говорил, что мысли Фрейда о смерти были «суеверными и навязчивыми».

В тридцать восемь Фрейд писал, что ему «предстоит испытывать разные недомогания на протяжении четырех-пяти или восьми лет, когда будут чередоваться периоды хорошего и плохого самочувствия, а затем, в промежутке от сорока до пятидесяти лет, молниеносно скончаться от разрыва сердца; хорошо, если это не произойдет сразу после сорока»[506].

Когда Фрейду было пятьдесят три, он посетил Америку – то был его единственный визит в Соединенные Штаты. Там он встретился со знаменитым американским философом и психологом Уильямом Джеймсом. Тот произвел положительное и «незабываемое впечатление» на Фрейда – особенно то, как он относился к смерти. «Никогда не забуду один эпизод на нашей совместной прогулке. Он внезапно остановился, протянул мне свою сумку и попросил меня идти дальше, сказав, что скоро меня догонит, как только у него пройдет приступ грудной жабы (стенокардии). От этой болезни он и умер год спустя, а я желал бы быть столь же бесстрашным, как он, перед лицом смертельной угрозы»[507].

В пятьдесят четыре Фрейд писал: «Время маленьких студенческих радостей осталось позади, мы постарели. Наша жизнь кончается»[508]. Фрейда не радовали дни рождения, они вызывали у него отчаяние. «Если бы я знал, как мало радости принесет мне мое шестидесятилетие, я бы, наверное, не радовался и тогда, когда мне исполнился год. В самые лучшие времена это было грустным событием»[509].

Шесть лет спустя Фрейд продолжал ждать скорой смерти. Он писал другу: «Теперь и тебе уже исполнилось шестьдесят, а я старше тебя на шесть лет, так что уже приближаюсь к пределу и, быть может, вскоре увижу конец пятого акта этой достаточно непонятной и не всегда смешной комедии»[510]. Выходит, Фрейд думал, что скоро умрет, и в сорок один, и в пятьдесят один, и в шестьдесят, и в шестьдесят два, а когда ему исполнилось семьдесят, он был уверен, что умрет в восемьдесят.

Чем объяснить такие даты? Одно письмо к Карлу Юнгу проливает свет на странности этого мышления и даже суеверия: «Несколько лет назад ко мне пришла интуитивная догадка, что я умру в шестьдесят один год, может быть, в шестьдесят два. Затем я отправился в Грецию с братом, где числа 61 и 62 необъяснимым образом встречались мне все время в самых неожиданных местах. Это меня угнетало, но я думал, что вздохну с облегчением в отеле в Афинах, где для нас были забронированы комнаты на первом этаже. Я был уверен, что здесь не встречусь с № 61. Так оно и было, но мне досталась комната 31 (если позволить себе фатализм, можно думать, что это половина от 61 или 62)». После этого, как отметил Фрейд, его еще активнее стало преследовать число 31.

Но с чем связана сама эта «интуитивная догадка», что смерть настигнет Фрейда в шестьдесят один или в шестьдесят два? Он начал думать об этом в 1899 году. «В то время произошли два события. Во-первых, я написал “Толкование сновидений”, во-вторых, получил новый номер телефона – 14362. Когда я закончил “Толкование сновидений”, мне было 43 года». С убежденностью нумеролога он делает вывод: «Таким образом, у меня были основания полагать, что другие цифры указывали на конец моей жизни, это 61 или 62 года». Фрейд объясняет: «Странная идея о смерти в шестьдесят один или в шестьдесят два совпала с убеждением, что “Толкование сновидений” – венец моих трудов, что я выполнил все, что был должен совершить, и мне остается лишь лечь и умереть». И затем, как бы подбадривая себя, он добавляет: «Согласитесь, после всего этого моя суеверная мысль не кажется такой уж абсурдной»[511].

Восемь лет спустя, в 1917 году, он по-прежнему верил, что умрет в шестьдесят один год. «Я ужасно много работал, чувствую переутомление, и мир кажется мне все более и более отвратительным. И порой я с удовольствием думаю о том, что моя жизнь завершится в феврале 1918 года»[512].

«Суеверная мысль» о смерти в назначенный срок продолжала занимать Фрейда даже в восемьдесят лет и не давала ему покоя. Он был уверен в скорой кончине, поскольку почти дошел до «предела отпущенных дней жизни, которого достигли мой отец и брат. До смерти мне остается один год. Я думаю, удастся ли мне достичь возраста отца и брата или даже матери, и меня раздирает конфликт между жаждой покоя и страхом перед новыми страданиями (чем может обернуться долголетие) и предчувствием той горестной минуты, когда мне придется оставить все то, к чему я еще привязан»[513].

Фрейд открыто говорит о своем страхе в письмах. «Что касается меня, то меня беспокоят мигрень, насморк и страх смерти»[514], – писал Фрейд в тридцать с чем-то лет другу Флиссу. Эрнест Джонс отмечает: «Все, что мы до сих пор знаем о жизни Фрейда, указывает на то, что он всегда был одержим мыслями о смерти, – в большей мере, чем кто-либо другой из известных мне великих людей. Даже когда он еще был молод, в начале нашего знакомства, он имел привычку прощаться так: “Прощай, быть может, ты меня уже не увидишь”». И далее Джонс говорит: «У него случались приступы того, что он называл Todesangst (ужас смерти). Когда ему перевалило за сорок, он уже начал ненавидеть факт взросления, и мысли о смерти мучали его все сильнее. Как-то раз он сказал, что думал об этом каждый день своей жизни, что, конечно же, необычно»[515].

В последние годы жизни он боялся страданий из-за смертельной болезни, но что его мучило, когда он был довольно молод? И как эти страхи связаны с его мировоззрением?

Намек мы найдем в «Толковании сновидений». Он говорил, что эта книга содержит «самые ценные из всех совершенных им открытий». Дети, отмечает Фрейд, часто видят сны о смерти своих братьев или сестер, а за этим стоит неосознанное желание устранить своих соперников. Кто-то может возразить: «Неужели дети настолько испорчены, чтобы желать смерти другим?» На это Фрейд отвечает: у детей нет такого же представления о смерти, как у взрослых, и нет страха смерти. И затем он говорит о том, чем смерть пугает взрослых: это «ужас распада, ледяной холод могилы, кошмар вечного небытия». Взрослые, добавляет он, неспособны терпеть подобные страхи, «о чем свидетельствуют любые мифы о жизни после смерти»[516]. Фрейд полагал, что люди обращаются к религии из-за страха смерти и жажды бессмертия. Однако «кошмар вечного небытия» терзал его сильнее, чем других, и он оставался неверующим и был готов покорно терпеть жестокую реальность своего миропонимания.

У Льюиса все обстояло иначе. До своего обращения он был, как сам говорит, радикальным пессимистом, и ему не хотелось, чтобы жизнь имела продолжение в какой-либо форме. «Почти все, что я считал реальным, было мрачным и бессмысленным. Я ни в коей мере не стремился выдавать желаемое за действительное, более того, я бы не согласился считать что-либо истиной, если оно не противоречило моим желаниям»[517]. Правда, было здесь одно исключение – им управляло, как он признавался, одно желание.

Льюис утверждал, что атеизм парадоксальным образом «удовлетворял его желание». Это начисто противоречит теории Фрейда. Он сильно желал оградить свою жизнь от вмешательства всякой власти, а также хотел иметь под рукой быстрый и легкий выход в тот момент, когда условия бытия станут невыносимыми. «Материалистическая вселенная была невероятно привлекательной из-за того, что все кончалось со смертью… И если какие-то внешние бедствия станут для тебя невыносимыми, всегда можно наложить на себя руки. В христианской вселенной не было двери с надписью “Выход” – вот чем она была ужасна».

Когда умирали люди, которых Фрейд любил, он чувствовал полную безнадежность. В одном письме к Джонсу он вспоминает: «Мне было примерно столько же, сколько тебе (41 год), когда умер мой отец, и это перевернуло все в моей душе. Можешь ли ты вспомнить подобные времена, наполненные смертью, как те?» Он часто говорит о смерти отца в «Толковании сновидений». В предисловии ко второму изданию он пишет: «Эта книга имела для меня и личное значение. Как я понял, это отчасти мой самоанализ, моя реакция на смерть отца».

В 1896 году, вскоре после этого события, Фрейд пишет Флиссу: «Вчера мы похоронили почтенного старца, умершего ночью 23 октября. Он был выдающимся человеком и сохранял мужество до самого конца; вероятно, у него было оболочечное кровоизлияние и спазмы, после которых он просыпался, а лихорадка исчезала. За последним приступом последовал отек легких, и он скончался без мучений <…>. Меня это сильно опечалило»[518]. Неделю спустя он сетует: «Смерть старика глубоко меня затронула. Я его высоко ценил и прекрасно понимал; этот человек, сочетавший в себе глубокую мудрость с фантастической беззаботностью, оказал огромное влияние на мою жизнь. Его жизнь закончилась задолго до момента смерти, но во мне это событие возродило все прошлые переживания»[519].

Когда Фрейду было шестьдесят четыре, умерла его молодая красавица-дочь. Всего у него было шестеро детей – трое сыновей и трое дочерей, – но больше всех он любил свою дочь Софию. В 1912 году она вышла замуж. София с мужем прожили восемь лет в Гамбурге, а затем она внезапно заболела гриппом. «Вчера утром наша дорогая и любимая София умерла»[520], – писал Фрейд матери 26 января 1920 года. Он объяснял, что Марта, его жена, слишком расстроена, чтобы «совершить это путешествие, и в любом случае она бы не застала Софи живой. Впервые мы видим смерть нашего ребенка». Месяц спустя в письме к швейцарскому психиатру Людвигу Бинсвангеру Фрейд говорит о том, что ни он, ни его жена «не способны смириться с тем фактом, что дети умирают раньше родителей»[521]. Быть может, Фрейд так и не пришел в себя после этой потери. Десять лет спустя он начинает письмо к Бинсвангеру такими словами: «Сегодня моей умершей дочери было бы тридцать шесть»[522]. В другом письме он говорит: «Я глубоко нерелигиозный человек, мне абсолютно некого обвинять, и я не знаю такого места, куда можно было бы направить жалобу. В недрах души я могу найти чувство глубокой нарциссической травмы, для которой нет исцеления»[523].

Три года спустя Фрейд пережил еще одну потерю близкого – умер сын Софи, которому на момент смерти матери был год. Смерть этого ребенка вызвала самую сильную реакцию Фрейда. «Мы привезли сюда из Гамбурга младшего сына Софи Гейнеле, которому исполнилось четыре с половиной. Это очаровательный малыш, и я понял, что никогда не любил ни одного человека, тем более ребенка, так сильно», – писал Фрейд друзьям. Он приехал в Вену в семью Фрейдов, потому что в Гамбурге врачи были недостаточно хороши. «Две недели назад мальчик заболел снова, температура поднялась до тридцати девяти, появились головные боли, и наконец стало ясно, что у него милиарный туберкулез, то есть ребенок обречен. Сейчас он в коме с парезом <…> врачи говорят, что он может прожить неделю или дольше, но выздоровление в этом случае нежелательно». И Фрейд перестает сдерживать печаль: «Думаю, я никогда в жизни не переживал такой тоски; быть может, моя собственная болезнь внесла свой вклад в пережитое потрясение. Я работаю из чистой необходимости, а по сути все потеряло для меня смысл[524]. Я не вижу никакой радости в жизни[525]». Фрейд пишет отцу Гейнеле: «Когда я оплакивал смерть мальчика, это были самые черные дни всей моей жизни. Теперь я хотя бы могу думать о нем спокойно и говорить о нем без слез». Он снова признается в том, что ничто не может дать ему утешения: «Меня утешает только одно – что я, в силу моего возраста, все равно бы не был свидетелем многих дней его жизни». Джонс утверждает, что Фрейд, насколько знают биографы, плакал единственный раз в жизни – после смерти внука.

Семь лет спустя Фрейд пережил еще одну потерю. Летом 1930 года умерла его мать. Ей было девяносто пять, а Фрейду – семьдесят четыре. В детстве Фрейд испытывал смешанные чувства к отцу и особым образом относился к матери. Эти воспоминания, пробужденные самоанализом, нашли отражение в теории эдипова комплекса, а потому можно было бы предположить, что смерть матери расстроит его сильнее, чем смерть отца. Но оказалось, что это не так. В письме к Джонсу Фрейд признается: «Не стану скрывать, меня самого удивила реакция на это событие. На поверхностном уровне могу отметить лишь два факта: я стал свободнее, ибо меня всегда ужасала мысль, что будет с ней, когда она услышит о моей смерти; а во-вторых, я испытал удовлетворение, ибо она наконец обрела избавление, заслуженное после стольких лет жизни». Чувствовал ли Фрейд тоску и скорбь после смерти матери? По его признанию, нет, хотя его младший брат скорбел. «Ни боли, ни печали, что, вероятно, объясняется <…> ее преклонным возрастом и тем, что нам уже не нужно жалеть беспомощную женщину. И можно понять, отчего мы чувствуем свободу и легкость. Я был не вправе умереть, пока она была жива, а теперь обрел это право». И он делает еще одно удивительное признание: «Я не был на похоронах»[526]. На тот момент Фрейд был вполне себе в силах и легким на подъем. Почему же он не присутствовал на похоронах? Быть может, он так сильно боялся смерти, что не мог заставить себя пойти?

Сильная реакция Фрейда на смерть отца, серьезно нарушившая его покой, и смерть матери, не вызвавшая в нем «ни боли, ни печали», – пример парадоксального ответа на смерть, которую нередко наблюдают в клинической практике. Чем больше негативных и неразрешенных чувств вызывал ушедший член семьи, особенно родитель, тем труднее человеку справиться с болью утраты.

* * *

Хотя Фрейд боялся смерти и навязчиво думал о сроках ее прихода, он настойчиво просил врачей не скрывать от него горькой правды. «Надеюсь, когда придет мое время, – писал он Флиссу в возрасте сорока трех лет, – мне удастся найти того, кто отнесется ко мне с большим уважением и скажет мне, когда надо быть готовым. Мой отец вполне сознавал, что происходит, не говорил об этом и сохранял удивительное спокойствие до самого конца»[527].

Когда он серьезно заболел и у него нашли рак, молодой интерн Феликс Дойч вместе с хирургом утаили от него диагноз. По словам Дойча, Фрейд просил его помочь ему достойно покинуть этот мир, если ему суждено умирать в мучениях. Дойч боялся, что Фрейд совершит самоубийство, и это заставило его молчать. Позже Фрейд обнаружил правду и почувствовал, что его предали. Дойч предложил сменить врача, опасаясь, что Фрейд уже не испытывает к нему абсолютного доверия. Фрейд согласился, но с Дойчем они остались друзьями, хотя тот и перестал его лечить. (Позже Феликс Дойч стал психоаналитиком и со своей женой Хелен, также аналитиком, переехал в американский город Кембридж в штате Массачусетс. Он был моим аналитиком, когда я готовился стать психиатром.)

Когда, спасаясь от нацистов, Фрейд переехал в Лондон, ему удалось получить визы для всей семьи, а также для служанки Паулы Фихтель и его врача Макса Шура, интерна, которому исполнился сорок один год. Шур лечил Фрейда на последних стадиях его болезни. Поскольку он был рядом с Фрейдом на протяжении последних месяцев его жизни и в момент ухода, свидетельство Шура том, как Фрейд относился к своей смерти, я считаю крайне важным.

Зигмунд Фрейд с семьей прибыли в Лондон 6 июня 1938 года, и во время переезда у него, по словам его врача, отмечались «малые аномалии развития сердца». Также у него появились новые элементы на нёбе – доктор опасался, что так проявляется рак. В сентябре этого же года ему сделали операцию, после чего Фрейд приходил в себя медленно, испытывая мучения.

27 сентября 1938 года семья Фрейда переехала в Хэмпстед, на северо-запад Лондона, в дом на Марсфилд-Гарденс, 20. Здесь он и умер год спустя, 23 сентября 1939 года.

На протяжении последних дней жизни, отмечает доктор Шур, Фрейд «крайне тщательно» выбирал книги для чтения. За несколько месяцев до смерти он прочел книгу Рахиль Бердаш «Император, мудрецы и смерть». «Ваша таинственная и прекрасная книга, – писал Фрейд автору, – мне очень понравилась. Давно мне не доводилось читать ничего столь же значимого и столь же поэтичного. Судя по тому, что смерть занимает в вашем произведении такое важное место, вы очень молоды… Буду рад однажды увидеть вас у себя в гостях»[528].

Макс Шур отметил, что эта книга произвела на Фрейда большое впечатление, и сам перечитал ее несколько раз. Бердаш рассматривает реальность смерти и вызываемые ей страхи и ставит много вопросов – скажем, правда ли, что только человек обречен знать о смерти посреди жизни? Верующие и неверующие делятся там своим пониманием смерти. Одна беседа епископа с арабским врачом посвящена Лазарю, которого вернул к жизни Иисус из Назарета, и тому, какого это – встретить смерть второй раз. Фрейд особенно любил стихотворение Гейне «К Лазарю». Что, если интерес Фрейда к Лазарю отражает его стремление к постоянству? Герой книги Бердаш переживает особую смерть – как-то ночью он пробуждается в жуткой тишине: в его городе никого не осталось, и лишь его одного пощадил ангел смерти. Он умирает в панике, в отчаянии и в полном одиночестве.

22 сентября 1939 года, за день до смерти от эвтаназии, Фрейд взял из своей библиотеки книгу Бальзака «Шагреневая кожа». Он уже знал, что через несколько часов попросит врача помочь ему уйти из жизни. Почему он выбрал именно эту книгу из сотен других, прочитанных за жизнь? Сюжет в ней не так уж прост. «Юный ученый» Рафаэль желает богатства и славы, он считает себя весьма одаренным человеком, но неудачником, которого не ценят по заслугам. Он помышляет о самоубийстве. «Беспощадными должны быть те ураганы, что заставляют просить душевного покоя у пистолетного дула»[529], – пишет Бальзак, говоря о самоубийцах.

Рафаэль встречает дьявола, и тот обещает юноше, что поможет ему добиться славы и успеха. «Я хочу вас сделать богаче, могущественнее, влиятельнее любого конституционного монарха», – уверяет дьявол. Но Рафаэль должен взять «кожу онагра». С каждым желанием героя кожа немного усыхает, а это делает его жизнь короче. Дьявол предупреждает Рафаэля: «Сейчас я вам в кратких словах открою великую тайну человеческой жизни. Человек истощает себя безотчетными поступками, – из-за них-то и иссякают источники его бытия. Все формы этих двух причин смерти сводятся к двум глаголам: “желать” и “мочь”. <…> “Желать” сжигает нас, а “мочь” – разрушает, но “знать” дает нашему слабому организму возможность вечно пребывать в спокойном состоянии».

Главный герой становится богачом, его желания воплощаются одно за другим, но он видит, что люди негодуют. Его мысли о самом себе позволяют понять, как Фрейд мог отождествить себя с этим героем. Рафаэль размышляет: «Мысль – это ключ ко всем сокровищницам… И вот я парил над миром, наслаждения мои всегда были радостями духовными. <…> Разве не философской любознательности и чрезвычайной трудоспособности, любви к чтению – всему, что с семилетнего возраста вплоть до первого выезда в свет наполняло мою жизнь, – обязан я тем, что так легко, если верить вам, умею выражать свои идеи и идти вперед по обширному полю человеческого знания? <…> Меня спасло беспредельное самолюбие, кипевшее во мне, прекрасная вера в свое предназначение, способная стать гениальностью».

Рафаэль говорит, что люди упрекали его в «высокомерии», обвиняли в том, что он демонстрировал прочим их «посредственность», а потому «подвергли его своего рода остракизму». Фрейд, несомненно, мог отнести все это к себе – он прекрасно помнил про остракизм и отвержение со стороны научного и медицинского сообщества.

Роман продолжается упоминанием одного знаменитого изображения Иисуса Христа и спорами о бытии Бога и о Его природе. «Я не могу поверить, – говорит Рафаэль, – что высшему существу приятно мучить добропорядочное создание».

Желания Рафаэля исполняются снова и снова. Кожа постоянно усыхает, и герой понимает, что его жизнь подходит к концу. Он пытается растянуть кожу, но безуспешно. «Я погиб! – восклицает Рафаэль. – Это – воля самого Бога! Я умру!» В конце романа герой умирает в безумном отчаянии. Он влюбляется в прекрасную Полину, но каждый раз, как он желает быть с ней, кожа усыхает. Он покидает возлюбленную, она сама находит его, а Рафаэль боится, что его желание станет неукротимым, кожа усохнет в последний раз, и он погибнет. «Беги, беги, оставь меня! – говорит он Полине. – Иди же! Если ты останешься, я умру. Ты хочешь, чтобы я умер?» Он показывает ей кожу, усыхающую по мере исполнения его желаний. Внезапно она все понимает, запирается в другой комнате и пытается лишить себя жизни, чтобы спасти Рафаэля. Он же осознает, что умирает, кричит ей: «Я хочу умереть в твоих объятьях!», выламывает дверь, кидается к ней и обнимает ее. Рафаэль не в силах то ли владеть желаниями, то ли сдержать страх смерти – и в панике умирает.

Многие литературоведы считают Рафаэля двойником Фауста. В связи с этим уместно вспомнить, что «Фауста» Гете Фрейд цитировал чаще всего. Почему перед смертью он взял в руки именно эту книгу Бальзака? Считал ли он, что сам заключил сделку с дьяволом, отринув мировоззрение родителей – и обратившись к науке в надежде, что она принесет ему славу и успех, как и герою романа? Фрейд говорил, что исследование психики – это его возлюбленная. Боялся ли он умереть в безумном страхе и панике, как герои книг Бердаш и Бальзака? Врач Фрейда отметил, что тот употреблял слово «усыхает», говоря много лет назад о смерти отца. «Достойно удивления, что он выбрал именно эту книгу, чтобы поставить точку в своей истории»[530].

На другой день Фрейд, взяв Шура за руку, напомнил тому об одном обещании, которое дал ему этот врач, когда начал его лечить. «Вы обещали не покидать меня, когда придет мой срок. Сейчас это одни мучения, потерявшие всякий смысл». Доктор подтвердил, что помнит. Фрейд поблагодарил и попросил сообщить его дочери Анне «об этом».

Известив Анну, доктор Шур ввел Фрейду два сантиграмма морфия, огромную дозу, а через двенадцать часов сделал повторную инъекцию. 23 сентября 1939 года, в три часа ночи, Фрейд умер. Его кремировали 26 сентября в Голдерс-Грин, маленьком селении к северо-западу от Лондона.

* * *

Клайв Стейплз Льюис много писал о хрупкости человеческого бытия. В «Страдании» он говорит о том, что проблема боли, а в частности «способность человека предвидеть собственную смерть на фоне сильной жажды постоянства», была для него препятствием на пути к вере в Творца. До обращения он видел в смерти неизбежный выход из мрачного бытия, уничтожение, хотя и повергавшее в ужас, но бывшее возможностью уйти из мира, лишенного надежды. Семнадцатилетний Льюис писал своему другу Гривсу: «Приехав домой, я застал отца в плачевном состоянии, он распереживался из-за моей простуды; все это так противно, что я решил, разумеется, снова совершить самоубийство»[531]. За этой шуткой скрыто немало правды, – а из его автобиографии мы узнаем, что Льюис видел в самоубийстве выход из невыносимых ситуаций.

После обращения Льюис изменил свое отношение к самоубийству: он считал, что принять решение о смерти может лишь Тот, Кто дал человеку жизнь. В «Письмах Баламута» бес горячо поддерживает убийство и самоубийство. Он говорит своему представителю на земле: «Если же он… человек эмоциональный и легкомысленный, питай его скверненькими поэтами и третьесортными романистами старой доброй школы, пока он не поверит, что “любовь” неотвратима и каким-то непостижимым образом благодетельна. Такая позиция, уверяю тебя, не так уж сильно побуждает к случайным связям, но она незаменима для продолжительных связей, “благородных”, романтических и трагичных, завершающихся, если все идет благополучно, убийством или самоубийством»[532].

Переменив мировоззрение, Льюис стал видеть в смерти последствие нарушения законов Бога, а не часть первоначального замысла о нашем мире. Смерть одновременно и результат грехопадения, и единственная надежда на преодоление греха. В своем классическом произведении «Чудо» Льюис пишет: «Обычный человеческий разум выбирает одно из двух отношений [к смерти]. Можно считать, как и стоики, что смерть ничего не значит и ужасаться ей незачем. Можно считать, как и считают в простой беседе и в современной философии, что смерть – страшнейшее из зол».

Но ни одна из этих точек зрения не отражает представлений Нового Завета, которые, говорит Льюис, куда тоньше. «С одной стороны, смерть – победа сатаны, возмездие за грех, последний враг. С другой стороны, мы крестились в смерть Христову, исцеляющую грех. Как теперь говорится, смерть амбивалентна: она – грозное оружие и Господа, и сатаны, она свята и нечестива. В ней – и наша худшая беда, и наша высшая награда и надежда. Христос решил победить ее – и ею побеждал, поправ смертью смерть». Льюис напоминает читателям, что «Христос плакал над гробом Лазаря, и пот Его в Гефсиманской молитве был словно капли крови», и Он «ненавидел эту каторжную скверну превыше, нежели мы»[533].

В самом центре новозаветного повествования стоит смерть. Смерть Иисуса из Назарета «неким образом примирила нас с Богом и позволила нам начать все заново». Эта смерть – «именно та точка истории, где в наш мир вошел свет, который нельзя было вообразить». Это трудно постичь человеческим умом, предупреждает Льюис, но того и следовало бы ожидать. «Если бы мы увидели, что это полностью доступно нашему пониманию, сам этот факт перестал бы быть таким, каков он есть, – непостижимым, нетварным явлением вне природы, поразившим природу, подобно молнии»[534].

В отличие от Фрейда, которого пугала старость и который всегда мрачно отзывался о ней как о дурном явлении, Льюис мог радоваться таким вещам. За месяц до смерти в письме к другу он говорит: «Воистину, осень – самое прекрасное время года, и подозреваю, что старость – лучшая часть жизни»[535].

Еще до своего обращения Льюис отмечал, что многие языческие мифы объединены одной общей темой. Он писал другу: «Можно ли объяснить чистой случайностью, что мотив кровавой смерти и воскресения проходит красной нитью через все великие мифы о Бальдре, Дионисе, Адонисе? История человеческого ума обретает цельность, если думать, что все эти мифы были тенью и предвестниками грядущей реальности, вошедшей в мир со Христом, – даже если сейчас нам трудно во всей полноте понять эту реальность»[536]. Мифы об умирающем Боге волновали Льюиса еще в его студенческие годы, а теперь он увидел, на что именно все они указывали, – на тот важнейший момент человеческой истории, который он называл Великим Чудом, на Воскресение.

В дни Первой мировой войны Льюис был ранен и решил, что умирает. Позже он говорил: «Воспоминания моего достойны два эпизода. Во-первых, сразу после ранения я понял (или это мне показалось), что перестал дышать, и решил, что умираю». И, как ни странно, он тогда не испытывал страха и вообще не чувствовал ничего особенного. «Фраза “человек умирает” предстала предо мной как сухой, лишенный эмоций факт, точно слова из учебника. Она даже не казалась интересной»[537].

Но то был особый момент, а в целом Льюис познал все те ужасы, что несет любая война. Когда в Европе началась Вторая мировая, он писал: «Память о прошлой войне преследовала меня во снах много лет. Воинская служба… содержит все преходящее зло: в ней боль и смерть, которыми нас пугают болезни; в ней разлука с любимыми, которой боятся изгнанники; в ней тяжкий труд под властью случайных людей; в ней несправедливость и унижение, которые есть и в рабстве; в ней голод, жажда, холод и беззащитность, грозящие беднякам». И он делает вывод, что «умереть, быть может, гораздо лучше, чем страдать от новой войны»[538].

В том же году он прочел в Оксфорде лекцию под названием «Учеба в военное время». В своем выступлении он отметил, что война «не учащает смерть». «Мы все умрем, сто из ста, и цифру не повысить», – говорит он, – а война просто «означает, что кто-то умрет раньше». В войне есть плюсы: она заставляет нас «помнить, что мы смертны». «Если военная служба не готовит человека к смерти, можем ли мы придумать такие обстоятельства, которые бы его к ней готовили?»[539]. Когда человек понимает, что он смертен, это дает ему мудрость – Льюис полностью согласен со словами Псалмопевца: «Научи нас так счислять дни наши, чтобы нам приобрести сердце мудрое» (Пс. 89:12).

Эту мысль он раскрывает в «Письмах Баламута», где бес сетует на то, что война заставляет людей думать о смерти и готовиться к ней: «А как губительна для нас постоянная память о смерти! Наше патентованное оружие – довольство жизненными благами – оказывается бездейственным. В военное время никто уже не верит, что будет жить вечно». Такое положение вещей кажется бесу неблагоприятным. «Для нас [бесов] было бы гораздо лучше, если бы все люди умирали в дорогих больницах, среди врачей, которые им лгут, сестер, которые им лгут, друзей, которые им лгут, по нашим же внушениям, обещая умирающим жизнь <…> не допуская мысли о священнике, дабы тот не сказал больному о его истинном положении»[540].

В одном письме к отцу, говоря о смерти одного старого учителя, которого оба хорошо знали, двадцатитрехлетний Льюис заметил: «Я видел смерть достаточно часто, но все равно вижу в ней нечто необычное и невероятное. Реальный человек настолько реален, настолько полон жизни, так разительно отличается от того, что от него осталось, что ум не может в это поверить: как может нечто превратиться в ничто?»[541]. Похожие слова я слышал от студентов медицинского факультета, впервые увидевших труп знакомого пациента и осознавших, что человек неизмеримо больше мертвого тела.

В 1929 году, когда Льюису было тридцать и он еще был атеистом, умер его отец. Реакция Льюиса на утрату отражала его двойственное отношение к отцу. Он писал другу о своих чувствах: «Я у постели больного, умершего почти без мучений. Я чувствовал к нему мало тепла, и общество его не доставляло мне удовольствия, а только тяготило. И все же в этом есть нечто непреодолимое… не духовная симпатия, но глубинная и ужасная симпатия физиологическая. Телесно мы с отцом двойники, и в эти дни я вижу наше сходство ярче, нежели когда-либо прежде»[542]. В автобиографии Льюис лишь вскользь упоминает о смерти отца. «Смерть моего отца, в последние дни проявившего замечательную стойкость (и даже шутливость), не особо вписывается в историю, которую я намерен здесь рассказать»[543]. Это один из немногих случаев в его автобиографии, где он отказывается анализировать себя.

В 1960 году, когда после продолжительной болезни умерла Джой Дэвидмен, Льюис писал другу: «Моя драгоценная Джой умерла… Мы до десятка последних дней все еще надеялись, что она не сдастся, но надежда оказалась тщетной. В полвторого я отвез ее в госпиталь на карете скорой помощи. Она провела последние часы в сознании, анальгетики почти притупили боль, и она мирно умерла рядом со мной тем же вечером, где-то в 22:15. Ты понимаешь: дальше писать я не могу»[544].

Льюис описал свои чувства в «Боли утраты», и читатели могут вместе с ним пережить злость, обиду, одиночество, страх и беспокойство, вызванные скорбью. Мы ясно чувствуем его злость, когда он спрашивает себя: а что, если Бог – «Космический Садист, злобствующий болван»? «Так тяжело, – сетует он, – терпеть людей, говорящих: “Смерти нет” или “Смерть ничего не значит”… Смерть есть, и все она значит… С таким же успехом можно сказать, что рождение ничего не значит»[545]. Он пытается заставить себя примириться с утратой. «Я смотрю на ночное небо. Разве не ясно: дай мне кто обыскать все эти непредставимые времена и пространства, я никогда бы не нашел ее лица, ее голоса, ее прикосновения. Она умерла. Она мертва. Неужели это трудно усвоить?» Читатель чувствует его боль, когда он пишет: «Рак, рак, рак… Мать, отец, жена… И чей теперь черед?»[546].

Джой Дэвидмен пробила брешь в стене, которой Льюис окружил себя, чтобы избежать боли утраты, – повторения ужасной боли, пережитой в детстве. И вот случилось то, чего он больше всего опасался, и он восклицает: «О Боже, Бог мой, неужели Ты потратил столько сил, чтобы вытащить человека из его скорлупы, лишь бы тот снова в нее забился, словно она его вобрала?» Но проходя сквозь скорбь, Льюис начал понимать, что «утрата – всеобщая и неотъемлемая часть опыта любви. Она следует за браком точно так же, как брак за ухаживанием или осень за летом»[547].

Чтобы лучше понять, что Льюис думал о собственной смерти и какие чувства она вызывала, надо изучить его письма и книги, которые он читал, ожидая кончины. Его никогда не покидало чувство юмора. В письме к женщине, которая тревожилась, услышав о его серьезной болезни, Льюис говорит: «Стоит ли волноваться по поводу слухов о моей смерти? Умереть – в этом нет ничего позорного; я знаю весьма уважаемых людей, которые так поступают»[548].

В другом письме два года спустя он говорит: «До чего мы дошли! Стоит сказать: «Я буду счастлив, когда Бог призовет меня к себе», – и человек тут же боится, что его примут за безумца! Так, в конце концов, апостол Павел говорил… Мы тоже вправе с нетерпением ждать, когда прибудем в пункт назначения». Далее он говорит, что возможны только три варианта в отношении смерти: «Желать ее, бояться ее, не думать о ней. Ясное дело, последний вариант, который в нашем мире называют “здоровым”, – и самый трудный, и самый ненадежный»[549].

Несколько лет спустя Льюис пытается утешить ту же корреспондентку, на сей раз узнавшую о своей серьезной болезни. «Что нам с вами делать, кроме как совершать исход? Когда несколько месяцев назад мне сказали, что я в опасности, я, кажется, даже не расстроился. Разумеется, я имею в виду ситуацию, когда я умираю, а не когда меня убивают. Начни кто сейчас обстреливать мой дом, я бы запел по-другому. Внешняя, видимая и (что еще хуже) слышимая угроза запускает инстинкт самосохранения на полную катушку. Но полагаю, естественная смерть лишена таких ужасов»[550].

И вот что он пишет ей же несколько месяцев спустя: «Разве вы не видите, что смерть – друг и избавитель? Она сорвет то тело, которое вас мучает; это как снять власяницу или выйти на свет из тюрьмы. Чего тут бояться?.. Неужели этот мир был так добр для вас, что вам не жалко будет его покинуть?» Затем, в утешение ей, Льюис говорит о своих мыслях и чувствах: «То, что ждет нас впереди, лучше того, что мы покидаем. Разве не говорит вам Господь: “Мир, дитя мое, мир. Успокойся. Отпусти себя. Тебя поддерживают руки, которые вечны… Ты так мало Мне веришь?” Разумеется, это, быть может, еще не конец. Тогда пусть это станет хорошей репетицией». Письмо завершала подпись: «Ваш (и подобно вам, усталый путник у самой цели пути) Джек»[551].

Льюис страдал увеличением простаты, что в июне 1961 года привело к закупорке мочевых путей, инфицированию почек и к развитию токсемии с поражением сердца. За несколько последующих месяцев состояние его улучшилось: он продолжал преподавать, писать и навещать друзей. 15 июля 1963 года у него случился сердечный приступ, и Льюис впал в кому. Он восстановился, но ненадолго, и прожил несколько месяцев тихо и счастливо. По свидетельствам, в последние дни он оставался веселым, спокойным и мирным и даже предчувствовал смерть. Артуру Гривсу он писал: «Меня ни в коей мере нельзя назвать несчастным, но меня преследует одна мысль: жаль, что я вернулся к жизни в июле. Я вот о чем: меня так гладко и безболезненно подвели к Вратам – и как же трудно, когда они захлопнулись прямо перед тобой и ты знаешь, что настанет день и придется пройти весь этот путь снова!.. Бедный Лазарь!»

Хотя Льюис в последние годы жизни не утратил чувства юмора, он сильно страдал от мысли о разлуке с любимыми, которую несет смерть. В том же письме Льюис отмечает, что, хотя он «спокоен и весел», его тревожит лишь одно: «Похоже, мы с тобой уже никогда не увидимся на земле. Это нередко порождает во мне приступы печали»[552].

Еще одной приятельнице он пишет: «Я неожиданно вернулся к жизни из продолжительной комы. Вероятно, это случилось по молитве друзей, которая почти не прекращалась. Однако это могло бы стать роскошным легким переходом, и когда прямо перед тобой захлопывают дверь, это вызывает почти что разочарование… Когда умрете, навестите меня. Это все довольно забавно – священная забава – не правда ли?»[553].

Один из его биографов и близких друзей заметил, что в последние дни спутниками Льюиса стали любимые книги: «“Одиссея”, “Илиада”, отрывки из Платона на греческом; латинская “Энеида”; “Божественная комедия” Данте; “Прелюдия” Вордсворта и произведения Джорджа Херберта, Пэтмора, Скотта, Остин, Филдинга, Диккенса и Троллопа»[554].

В январе 1962 года он писал: «Я знаю, что был в опасном положении, но я не угнетен. Я прочел изрядно книг»[555]. За три недели до смерти он писал другу о том, как рад, что у него появилось свободное время для самого любимого занятия всей жизни – для чтения хороших книг. «Не думай, что я несчастен. Перечитываю “Илиаду” и наслаждаюсь как никогда»[556].

За две недели до смерти Льюис обедал с коллегой по факультету, Ричардом Лэдборо. Льюис пригласил его к себе, чтобы поговорить об одной книге, которую только что прочел. Кто-то дал ему на время роман Пьера Шодерло де Лакло «Опасные связи». «Потрясающая книга!»[557] – восклицал Льюис. Это, говорил он, «все равно что читать серьезно либретто Моцарта: кровь стынет в жилах». Можно понять восхищение Льюиса классикой, доставлявшей ему великое наслаждение. Но что такого он нашел во французском романе, впервые изданном в 1782 году?

«Опасные связи» – переписка французских аристократов, отражающая лживость, распущенность и испорченность высшего общества того времени. И главный герой, виконт де Вальмон, и героиня, маркиза де Мертей, движимы честолюбием, стремлением к власти и гордостью, а для достижения своих целей вводят в соблазн и лгут. Высокое социальное положение позволяет им угнетать слабых. Литературоведы говорили, что этот «дьявольский» роман «обвиняет привилегированные классы в испорченности» и описывает «судьбу женщин в обществе, где господствуют мужчины». Вот как один исследователь описывает главных героев книги: они «переросли Бога и живут в мире, где нет никаких ценностей, кроме тех, которые они сами ему приписывают»[558].

Что же заставило Льюиса читать этот роман? Во-первых, коллега, давший ему книгу, вероятно, назвал роман великим. В 1940-х и 1950-х годах «Опасные связи» стали привлекать все больше внимания, и в конечном итоге литературоведы нарекли книгу «величайшим французским романом XVIII столетия». Автора ставили на один уровень с Александром Дюма и Виктором Гюго, и Льюис мог читать его как значимое литературное произведение – хотя думаю, причина его интереса не в этом. В конце концов, Льюис был создателем «Писем Баламута» и других текстов о дьяволе. Он часто писал об опасностях гордости и честолюбия и о том, что каждый нуждается в искуплении. В «Опасных связях» интриганы разрушают все, что их окружает. Быть может, его завораживала «дьявольская» сторона книги и картина темной стороны человеческой природы, которая соответствовала его наблюдениям, столь убедительно запечатленным в знаменитых «Письмах Баламута».

Во время беседы о романе за обедом, как отмечал Лэдборо, Льюис был, «как всегда, счастлив и полон юмора». Но ему показалось, что тот предчувствует свою близкую смерть. «Каким-то образом я почувствовал, что мы видимся последний раз, и он, провожая меня до дверей со своей обычной любезностью, думаю, тоже ощутил это. Ни один человек не подготовился к смерти лучше, чем он»[559].

Как мог Льюис – или кто-либо еще – быть «готовым» к смерти, к этой «каторжной скверне», не только оставаясь веселым, спокойным и мирным, но и ожидая ее прихода? Можно ли сказать, что его мировоззрение давало ему нужные силы? Быть может, мы в очередной раз найдем ответ в его словах: «Если мы и правда верим в то, что исповедуем, если на самом деле думаем, что наш дом не здесь и что эта жизнь – лишь “странствие в поисках дома”, разве не должны мы стремиться к возвращению?»[560].

22 ноября 1963 года Уоррен, брат Льюиса, принес ему, как обычно, чашку чая. Он заметил, что Льюис сонный, хотя, как и прежде, тих и весел. В письме, написанном через две недели после смерти брата, Уоррен сообщал: «С лета брат клонился к закату, хотя мы все пытались этого не замечать. Все, кроме него». Льюис знал, что умирает, и оставался спокойным и мирным перед лицом смерти. «Где-то за неделю до смерти он сказал мне: “Я сделал все, для чего был послан в мир, и готов уйти”. Никогда не видел, чтобы кто-либо смотрел смерти в лицо с таким спокойствием».

Уоррен описал последние минуты жизни брата. «22-го числа прошлого месяца я принес ему чай в постель в 4 ч. и вернулся к себе в кабинет поработать. В 5:30 я услышал в его комнате грохот и ринулся туда. Брат лежал на спине; он прожил еще минут пять, не приходя в сознание. Думаю, мы все желали бы такого конца в свое время»[561].

Эпилог