Есть ли вселенский нравственный закон?
Большинство верующих уверены, что каждый «просто знает», что хорошо и что плохо, ибо во всех культурах есть универсальный нравственный закон. Допустим, я знаю, что украсть у соседа деньги или переспать с его женой нормально, – скажем, у него много денег, а его жена не против. Что здесь не так? Допустим, вы не согласны со мной, но кто из нас прав? Если у нас нет нравственной точки отсчета, это решить невозможно. Этот моральный релятивизм, преобладающий в нашей культуре сегодня, указывает на один важный вопрос, над которым размышляли Фрейд и Льюис. Есть ли универсальный нравственный закон?
Нашу жизнь направляет представление о хорошем и плохом. Иногда мы понимаем, что «должны» поступить определенным образом. Когда мы не делаем того, что «должны», часть психики, названная нами совестью, пробуждает в нас неприятное чувство вины. Указывает ли она, знакомая почти каждому, на данный Богом нравственный закон? Или просто отражает то, чему нас научили родители?
Совесть каждый день влияет на наши решения. Если мы найдем бумажник с парой-тройкой сотен долларов, что мы сделаем? Вернем владельцу? Оставим себе? Это зависит от наших нравственных норм. Но откуда взялись эти нормы? Они влияют не только на наши поступки, но и на наши чувства относительно этих поступков. Неужели все это мы создали сами? Фрейд утверждает: «Да!» Это наше создание, подобное правилам дорожного движения, но нравственные нормы, как и правила дорожного движения, в разных культурах неодинаковы. Льюис говорит: «Нет!» Мы открываем эти нормы, как законы математики, и этот универсальный нравственный закон не зависит от времен и культур.
Важное отличие теории Фрейда от теории Льюиса касается эпистемологии, источников познания. Фрейд писал: «Нет другого источника познания вселенной, кроме пристального наблюдения. Иными словами, знание можно получить только в исследовании, никаких знаний не дается через откровение»[115]. Десять заповедей Ветхого Завета и две великих заповеди (любить Бога и любить ближнего, как самого себя), по мнению Фрейда, рождены опытом человечества, а не даны свыше. Единственный источник наших познаний, говорит он, это научный метод.
Льюис с ним совершенно не согласен. Научный метод не может дать ответы на все вопросы – и, следовательно, не является источником всех знаний. Дело науки, говорит он, очень важное и нужное – ставить эксперименты, наблюдать и давать отчет о том, как себя ведут предметы или как они реагируют. «Но, – пишет он, – почему такая-то вещь появилась и есть ли что-то за пределами вещей, доступных научному объяснению… это не тот вопрос, на который должна ответить наука»[116].
Льюис утверждает, что существование Разума вне вселенной никогда не сумеют объяснить с помощью научного метода. Когда кто-либо пытается ответить на такой вопрос, он опирается на философские или метафизические предпосылки, а не на положения науки. И потому мы не можем ждать от науки ответа на вопрос о существовании нравственного закона.
«Мы хотим знать, – продолжает он, – стала ли вселенная такой, какая есть, просто случайно, без причины, или же за ней стоит некая сила, делающая ее такой». Подобная сила, рассуждает он, могла бы проявиться «внутри нас как влияние или повеление, понуждающее нас вести себя так или иначе. И именно ее мы в себе и находим… то, что направляет вселенную и явлено во мне как закон, побуждающий меня поступать правильно, чувствовать ответственность за неправильные поступки и испытывать неприятные чувства из-за них»[117].
Этот универсальный нравственный закон, как считает Льюис, отражают не только Ветхий и Новый Заветы, но и наша совесть. И, согласно его взглядам, этот закон указывает на бытие Творца. О бытии Творца, говорит Льюис, свидетельствуют два факта. «Это, во-первых, созданная Им вселенная… и, во-вторых, Нравственный Закон, вложенный Им в нас». Нравственный закон – более важное свидетельство, ибо «это сведения изнутри… о Боге больше скажет этот Нравственный Закон, чем вся вселенная, подобно тому, как о человеке больше скажут его слова, нежели возведенный им дом»[118].
Льюис разделял мнение немецкого философа Иммануила Канта, утверждавшего, что «внутренний нравственный закон» – это весомое доказательство величия Бога. Быть может, Льюис и Кант прекрасно помнили отрывок из Библии, где Творец говорит: «Вложу закон Мой во внутренность их и на сердцах их напишу его» (Иер. 31:33).
Размышляя о Канте с его идеей нравственного закона, Фрейд недоумевает: «Философ Кант торжественно заявил, что существование звездного неба и нравственного закона внутри нас – это и есть неоспоримые доказательства величия Бога». Но Фрейд не уверен в том, будто звездное небо хоть как-то относится «к вопросу, любит ли один человек другого или готов его убить». Кант видит в небесах и нравственном законе внутри нас свидетельство бытия Бога, а Фрейд называет это «странным».
Однако, говорит Фрейд, если вдуматься, утверждение Канта «прикасается к великой психологической истине». По представлению Фрейда, Бог – просто проекция отцовского авторитета, и если с этим согласиться, то утверждение Канта обретает смысл. Родители нас создали и научили отличать хорошее от дурного. «Ибо отец, которому ребенок обязан жизнью (конечно, вернее было бы сказать – союз отца и матери)… защищал его от всех опасностей и научил его тому, что надо делать, а от чего следует воздерживаться… Ребенок усваивает социальные обязанности через систему поощрений и наказаний»[119].
Пока ребенок взрослеет, говорит Фрейд, его представления о правильном и неправильном напрямую зависят от родительских уроков. Именно поэтому «запреты и требования родителей сохраняются в нем как нравственность». В итоге люди вносят эту систему поощрений и наказаний «в неизмененном виде в свою религию».
Льюис с этим согласен, ибо отчасти нравственному закону нас учат родители и наставники, и это помогает развиваться нашей совести. Но отсюда не следует, будто нравственный закон – просто «человеческое изобретение». Наши родители и наставники, говорит Льюис, не придумали этот закон, как не придумали и таблицу умножения, усвоенную нами тоже с их помощью. Он указывает, что одни вещи, переданные нам через родителей и учителей, «это просто обычаи, которые могли бы быть иными – мы учимся держаться левой стороны дороги, но могло бы быть правило держаться правой, – а другие вещи, та же математика – реальные истины»[120]. Нравы и обычаи со временем меняются, мораль и нравственный закон неизменны.
По представлениям Фрейда, этика и нравственность – порождение потребностей и опыта человека. Идея универсального нравственного закона, как ее представляют философы, «вступает в конфликт с разумом». «Этика, – пишет он, – основана не на нравственном мире, а на неизбежных требованиях совместного людского бытия». Иными словами, наши нравственные нормы – это то, что полезно и целесообразно для нас самих. Любопытно, что Льюис противопоставлял этику правилам дорожного движения, тогда как Фрейд писал: «Этика представляет собой своеобразные правила движения по шоссе для человечества». Это означает, что эти изменчивые правила зависят от времени и культуры.
Льюис утверждает, что это положение можно подтвердить фактами. Нравственный закон, говорит он, по сути один и тот же во всех культурах. Да, есть культурные отличия, но на самом деле «они не так велики… во всех действует один и тот же закон»[121]. С самого начала письменной истории, утверждает Льюис, человечество знало о законе, который необходимо соблюдать. «Все люди, о которых что-то известно истории, признавали существование нравственности, то есть разные поступки, которые они могли совершить, вызывали у них ощущение “я должен” или “я не должен”»[122]. И обычно им не удавалось следовать этому закону. «Во-первых, – пишет Льюис, – людям по всей земле присуща странная идея о том, что они должны вести себя определенным образом, и они не могут избавиться от этой идеи. Во-вторых, они на самом деле должным образом себя не ведут. Эти два факта – основа для любого трезвого размышления о нас самих и о вселенной, в которой мы живем»[123].
Льюис сравнивал нравственные представления древних египтян, вавилонян, индусов, китайцев, греков и римлян и отметил их удивительное сходство в том числе и с нашими представлениями. Представьте себе страну, где восхищались бы солдатами, убегающими с поля битвы, или где человек гордился бы тем, что обманул всех, кто проявил к нему великую доброту. Люди по-разному отвечали на вопрос, по отношению к кому следует быть бескорыстным – к семье, к соотечественникам, ко всем на свете… Но все соглашались с тем, что не следует ставить себя на первое место. Никто никогда не восхищался эгоизмом»[124].
О существовании этого нравственного закона знали очень давно. Как его только не называли! Дао, естественный закон, первые принципы деятельного разума, традиционная мораль…[125] Во все века, признавал Льюис, люди принимали нравственный закон как данность и думали, что он знаком всем по природе. В дни Второй мировой войны, напоминает он, всем было ясно, что нацисты творят зло. Нацисты знали нравственный закон и понимали, что его нарушают. Мы их судили и признали виновными. «Какой смысл имели бы слова о том, – спрашивает Льюис, – что наш враг не прав, если бы правда не была реальностью, о которой знали в глубине души и нацисты, и мы, причем такой реальностью, которую надо воплощать в поступках?»[126].
Да, нравственный закон не меняется со временем или в зависимости от культуры, но, отмечает Льюис, может меняться готовность его соблюдать и то, как общество или отдельный человек его исполняет. Немецкий народ при нацистах явно пренебрегал этим законом и следовал такой морали, которая всему миру казалась омерзительной. И когда мы утверждаем, что нравственные идеи одного общества лучше, нежели идеи другого, то используем нравственный закон как мерило. «Стоит сказать, что некие моральные ценности лучше других, – пишет Льюис, – и вы, по сути, сравниваете их со стандартом, утверждая, что одна соответствует ему больше другой… Стандарт, позволяющий оценить две вещи, отличен от обеих. На деле вы сравниваете их с некоей Реальной Нравственностью, предполагая, что есть Реальная Правда, не зависящая от мнения людей, и что представления одних к ней ближе, чем представления других». Отсюда Льюис делает такой вывод: «Если ваши нравственные представления могут быть более истинными, а представления нацистов – менее истинными, значит, должно существовать нечто, некая Реальная Нравственность, делающая их истинными»[127].
У иных людей совесть, быть может, в силу воспитания или образования, развита лучше, чем у других, то есть некоторые глубже понимают нравственный закон. Прежде чем сам Льюис изменил свое мировоззрение, его совесть была не особо развита по сравнению с моралью сверстников. «Когда я только попал в университет, – вспоминает Льюис в книге “Страдание”, – нравственное сознание у меня почти отсутствовало. Моим наивысшим достижением было слабое отвращение к жестокости и к погоне за деньгами. Что до целомудрия, любви к истине и самопожертвования, в этом я разбирался примерно как павиан в классической музыке»[128]. Он отмечает, что некоторые его сокурсники лучше понимали нравственный закон и желали следовать ему.
Фрейд также признает, что люди отличаются по степени развития совести. Если, говорит он, Бог действительно дал нам звездное небо в вышине и нравственный закон внутри нас, то со вторым у Него вышла незадача. «Звезды действительно величественны, но что до совести, это некрасивая и неряшливая часть творения, ибо почти все носят в себе лишь малую ее толику ее и так мало ее проявляют, что не стоит об этом и говорить»[129].
Фрейд не относил себя к «нравственному большинству». В письме к доктору Джеймсу Патнему, явно верившему в универсальный нравственный закон, Фрейд писал: «Печально, если вы подумаете, что я считаю ваши идеалистические представления чепухой лишь потому, что они не похожи на мои. Я не настолько нетерпим, чтобы делать законом свои недостатки. Я нечувствителен к высшему нравственному синтезу так же, как не обладаю музыкальным слухом. Но это не дает мне права считать себя более совершенным человеком. Я уважаю вас и ваши взгляды… Признаю тот факт, что я – оставленный Богом скептик-еврей, но я этим не горжусь и не презираю других. Могу лишь сказать вместе с Фаустом: “Должны быть и такие чудаки”»[130]. Спустя восемь лет Фрейд напишет своему другу Пфистеру: «Этика от меня далека… Меня не особо заботят вопросы добра и зла». Большинство людей в целом не слишком дорого стоят, «независимо от того, показывают ли они себя на публике приверженцами тех или иных нравственных доктрин или нет»[131].
Фрейд искренне считал, что только образование и установление «диктатуры разума» могло бы избавить человечество от жестокости и безнравственных проступков, которыми наполнена история. «Мы надеемся, – провозглашает он, – что в будущем интеллект – дух науки, разум – установит свою диктатуру в психической жизни человека»[132]. В письме к Альберту Эйнштейну, спросившему у Фрейда, как уберечь человечество от войны, Фрейд писал: «Идеальным бы, конечно, было общество людей, подчинивших свою инстинктивную жизнь диктатуре разума»[133].
Но при этом Фрейд видел подъем нацизма в Германии, в одной из самых образованных стран мира, знал об ужасных деяниях высокоумных эсэсовцев и отмечал, что обширные познания не делают психоаналитиков нравственно более чуткими по сравнению с другими профессиональными группами. «Меня огорчает, – признавался Фрейд в другом письме к Патнему, – что психоанализ не делает аналитиков лучше, достойнее или сильнее. Может, напрасно я этого ожидал»[134].
Фрейд разработал и теорию происхождения совести, как и теорию происхождения веры. В процессе развития «где-то около пяти лет» ребенок проходит важное изменение: перенимает, впитывает от родителей все, что связано с понятиями «должен» и «не должен», и эта перенятая часть родителей становится его совестью, входящей в Сверх-Я. В поздней работе «Основные принципы психоанализа» Фрейд разъясняет свою теорию: «Некая часть внешнего мира перестала, хотя бы временно, быть объектом и вместо этого, через отождествление, вошла в состав нашего Я и потому стала важной частью внутреннего мира. Эта новая психическая сила продолжает играть ту роль, ранее отведенную [родителям]… она следит за нашим Я, дает ему указания, оценивает его и грозит наказанием, точно так же, как это делали родители, чье место она заняла. Мы называем эту силу Сверх-Я, а когда она оценивает нас – совестью»[135].
Фрейд кратко описывал этот процесс: «По мере развития внешнее принуждение становится внутренним, ибо особый психический агент, Сверх-Я, усваивает его и делает своими законами. Этот процесс изменения происходит с каждым ребенком, только в силу такого развития ребенок становится нравственным и социальным человеком»[136].
Клинический опыт Фрейда указывал на то, что чувство вины порой играет важную роль в происхождении болезней. Иногда это бессознательная вина. «Когда наш пациент страдает от чувства вины, как если бы он совершил серьезное преступление, мы не советуем ему махнуть рукой на беспокойную совесть и не убеждаем, что он совершенно невинен; он и сам уже пытался это делать, и безуспешно. Мы говорим ему, что такое сильное и устойчивое чувство опирается на нечто реальное, и мы, возможно, способны это выявить»[137].
Тем не менее, идеи Фрейда о чувстве вины, о Сверх-Я и об интернализации, несмотря на их прагматизм, вызвали немало возражений. Критиковал их и Льюис. Все общества в истории, отмечает он, даже языческие, знали о нравственном законе и о том, что не все его соблюдают. Люди боялись вечного наказания. «Когда проповедовали апостолы, они могли ожидать – даже в среде язычников, – что люди знают о том, что заслужили гнев Божий», – пишет Льюис в книге «Страдание». Наше общество утратило это сознание. И отчасти это объясняется «влиянием психоанализа на широкую публику». «Идеи вытеснения и подавления» позволяют думать, что «стыд – опасное и вредное чувство». «Нас призывают, – пишет он, – вытащить все на поверхность… исходя из того, что это “все” совершенно естественно и не должно вызывать у нас стыда»[138].
Мы принимаем антиобщественные формы поведения – «трусость, ложь, зависть, нецеломудрие», – это делали раньше во многих обществах. В таком контексте, говорит Льюис, библейское учение о необходимости всеобщего искупления и спасения почти не имеет смысла. Библейская история бессмысленна до тех пор, «пока не поймешь, что есть реальный Нравственный Закон, за которым стоит некая Сила, и вы, нарушая этот закон, идете против Нее»[139].
Фрейд оценивал свое поведение иной меркой. Его действия нередко противоречили его же аргументам. Он судил о своих поступках не с помощью универсального закона, но сравнивая их с поступками других. Он любил сравнения. На седьмом десятке лет он писал доктору Патнему: «Я считаю, что обладаю высоким уровнем нравственности, и горячо поддерживаю прекрасное высказывание Т. Фишера: “Мораль – вещь самоочевидная”. Что до справедливости, до заботы о других, до неприязни, причиняющей людям страдание, или до использования людей в своих целях, – тут я могу поставить себя рядом с лучшими людьми из тех, кого знал. Я никогда не совершал подлостей и злодеяний и даже не вижу в себе искушения поступать дурно»[140]. И здесь же он добавляет: «Идея о том, что я лучше большинства людей, не приносит мне удовлетворения». Кроме того, он признавался, что, хотя и призывал к раскрепощению сексуальности, сам не пользовался этой свободой, но вел себя в этом отношении в согласии с библейскими традициями[141].
Это удивительное письмо. Фрейд открыто заявляет о поддержке «прекрасного высказывания»: «Мораль – вещь самоочевидная». Льюис бы сказал, что тем самым Фрейд косвенно поддерживает идею нравственного закона. Когда он вел себя не так, как учил – иными словами, жил в браке, но призывал более открыто и свободно проявлять сексуальность, он не видел противоречия между своим призывом и своим же строгим кодексом правил.
Льюис придавал большое значение «самоочевидной» природе нравственности: «Я верю в то, что базовые нравственные принципы мы воспринимаем рационально. Мы “просто видим”, что нельзя жертвовать счастьем ближнего ради собственного, “просто видим”, что предметы, равные одному и тому же, равны и между собой. Если мы не можем доказать подобные аксиомы, то это говорит не об их иррациональности, а об их очевидности, и все доказательства строятся на них. Присущая им разумность сияет своим собственным светом. Именно потому, что вся нравственность строится на таких самоочевидных принципах, мы, призывая человека поступать правильно, говорим ему: “Веди себя разумно”»[142].
В другом тексте Льюис говорил о том, как Фрейд сравнивал свое поведение с поведением других. Когда Фрейд говорит: «Я считаю, что обладаю высоким уровнем нравственности, я могу поставить себя рядом с лучшими людьми из тех, кого знал… я лучше большинства из них», – он попадает в одну категорию, описанную Льюисом в «Письмах Баламута». Обращаясь к юным бесам, проходящим подготовку, Баламут, крайне опытный бес, рассказывает, как помочь людям (их подопечным) попасть в ад. Бесы, говорит он, обладают огромным преимуществом, если человек сравнивает себя с другими и думает, что он не хуже.
«Первое и самое очевидное преимущество, – говорит Баламут, – в том, что так вы помогаете ему водрузить в центре своей жизни надежную и очевидную ложь». И это ложь не просто на уровне фактов – ни один человек не может быть точно таким же, как другие, если речь идет о доброте, честности или здравом смысле, подобно тому, как люди различаются по росту и весу. Настоящая ложь, говорит Льюис устами Баламута, в том, что подопечный обманывает сам себя: «Он сам в нее не верит… Ни один человек не верит сам себе, когда говорит: я не хуже тебя. Если бы он в это верил, он бы так не говорил. Когда – продолжает Баламут – человек знает, что в какой-то сфере превосходит другого, у него нет потребности указывать на это остальным. Он просто это принимает».
«Если речь не идет о чисто политической сфере, – говорит Баламут, – то на равенство с другими претендует тот, кто чувствует себя ниже». Потребность показать свое превосходство указывает на «зудящее, мучительное, извивающееся осознание своей неполноценности, которое подопечный отказывается признать»[143].
Что заставляло Фрейда говорить другим, что он «лучше большинства»? Страдал ли он от чувства неполноценности или низкой самооценки? Психиатры давно доказали, что один из классических симптомов депрессии – чувство собственной неполноценности[144]. Многие факты свидетельствуют о том, что Фрейд всю жизнь бился с клинической депрессией. Он часто говорит об этом в письмах, и много лет он, стремясь облегчить муки, принимал кокаин.
Кроме того, Фрейд, когда оспаривал существование нравственного закона, обращался к своим клиническим наблюдениям за пациентами, страдавшими от тяжелой депрессии. Некоторые пациенты, отмечал он, страдавшие от сильного чувства вины в период депрессии, находили, что вина при выздоровлении уменьшалась или исчезала. Когда кто-то переживает депрессию, «его Сверх-Я становится слишком суровым. Оно мучает бедное Я, унижает его, грозит ему самыми страшными карами, осуждает его за поступки из самого далекого прошлого, которые когда-то казались простительными, словно Сверх-Я все это время накапливало материал для обвинения и просто ждало, пока не обретет власть предъявить улики и на их основе вынести приговор. Сверх-Я по самым жестким стандартам оценивает беспомощное Я, над которым получило власть; в целом оно представляет притязания морали, и мы можем видеть, что наше нравственное чувство вины есть выражение этого конфликта между Я и Сверх-Я».
Великий психоаналитик указывал, что «через несколько месяцев все эти моральные муки заканчиваются, Сверх-Я перестает быть суровым критиком, а оправданное Я снова наслаждается всеми правами человека – до следующего ухудшения». Это удивительный феномен: «Крайне важно понимать, что нравственность, которая, как некоторые думают, дана нам Богом и укоренена в нас, действует просто как периодическое явление»[145]. И Фрейд прав. Сегодня мы знаем: при депрессии пациенты нередко страдают от патологического чувства вины, порой за воображаемые поступки, которых не совершали. Допустим, пациент питал вражду к брату или сестре, и вдруг этот брат или сестра умирает. На пике эмоционального расстройства больной чувствует себя виноватым, словно именно он стал причиной их смерти, но стоит выздороветь, и вина исчезает.
Фрейд перенес свои клинические наблюдения на мир здоровых людей. Он, как и Льюис, отмечал, что «чувство вины» присуще почти всем. В нравственный закон он не верил и создал альтернативную теорию, объясняющую происхождение формальной религии и этических принципов. Он был знаком с трудами антропологов, исследовавших примитивные народы. Те жили кланами, и символом клана было животное-тотем. У таких племен были некоторые запреты: «Не убивать тотемное животное» и «Не вступать в сексуальную связь с женщиной из своего рода». Фрейд знал о гипотезе Чарлза Дарвина, по которой «изначально люди жили в стаях, и каждой из которых управлял властный, жестокий и ревнивый мужчина».
В одном знаменитом отрывке из «Тотема и табу» Фрейд объясняет, как он «видит» события прошлого: «Отец примитивной стаи, деспот с неограниченной властью, забрал себе всех женщин; видя в сыновьях опасных соперников, вождь либо убивал их, либо изгонял. Но однажды сыновья собрались убить и съесть отца – своего врага и идеал». Убийство отца, по мнению Фрейда, стало деянием, «повлекшим появление чувства вины (или «первородного греха») и стало началом… зарождения религии и этических запретов». «В начале было Дело», – приводил Фрейд слова Фауста, парафраз начала Евангелия от Иоанна.
Теория Фрейда основывалась на том предположении, что члены клана заменили тотемом – обычно животным – «первичного отца», и в конечном итоге «первичный отец, которого боялись и ненавидели, но в то же время почитали и кому завидовали, стал прототипом самого Бога». Он утверждал, что «торжество в честь тотема было воспоминанием об ужасном злодействе» и что оно проясняет практику причащения, где «сохранилась тотемическая трапеза, лишь немного видоизмененная»[146]. Вина за акт отцеубийства передавалась из поколения в поколение, и это объясняет, почему «чувство вины» свойственно всем. По Фрейду, люди чувствуют вину не потому, что нарушили нравственный закон – они унаследовали ее за убийство первичного отца.
В зависимости от мировоззрения можно увидеть в этом труде необычайно дерзкую попытку переписать человеческую историю либо чистую фантазию автора. Как бы там ни было, Фрейд, пусть и по-своему, увидел одну важную проблему. Если убийство первичного отца стало началом всех этических ограничений и если совесть – на самом деле интернализация, перенимание этих запретов, то сыновья, убившие отца, еще не чувствовали вины. У них еще не развилась совесть.
Льюис также обратил внимание на это слабое место в гипотезе Фрейда. «Попытки свести нравственные переживания к чему-либо еще, – писал он, – всегда предполагают наличие того самого феномена, который они стремятся объяснить, – так знаменитый психоаналитик сводит их к доисторическому отцеубийству. Если убийство отца рождает чувство вины, значит, люди ощущали, что не должны были этого делать; если бы они этого не чувствовали, не было бы и вины»[147].
Фрейд отвечает семантическим сдвигом. Сыновья, убившие отца, говорит он, чувствовали не вину, а «раскаяние». В книге «Недовольство культурой» он пишет: «Когда человек чувствует вину после совершенного дурного поступка, это чувство правильнее назвать раскаянием. Оно связано только с определенным поступком и, разумеется, говорит о том, что совесть – готовность испытывать вину – существовала до поступка. Следовательно, подобного рода раскаяние ничего не объясняет нам о происхождении совести и чувства вины в целом»[148]. Далее Фрейд спрашивает: «Но не будь на время поступка (убийства отца) совести и чувства вины… откуда же раскаяние?» – и дает такой ответ: «Раскаяние порождено изначально амбивалентным отношением к отцу. Сыновья ненавидели его, но и любили. Акт агрессии утолил их ненависть, и на поверхность вышла любовь в виде раскаяния в содеянном». И затем добавляет: «Это, без сомнения, должно объяснить нам тайну чувства вины и положить конец нашим трудностям. Думаю, это верное объяснение»[149].
Если нам по-прежнему нелегко понять логику Фрейда, то такие же трудности испытывали многие его биографы, да и он сам. Он ставил под сомнение этот вывод вскоре после окончания работы над «Тотемом и табу». «Я перестал так высоко, как раньше, ценить эту работу и отношусь к ней критически», – писал он некоторым своим коллегам[150]. Фрейд опасался критических отзывов на книгу, и был прав. Ее встретили «с полным недоверием как плод фантазии автора. Антропологи единодушно отвергли его выводы, отмечая, что Фрейд неверно интерпретировал факты»[151].
Хуже того, вся гипотеза Фрейда – его «видение», как он это называл, – опиралась на идею Дарвина о том, что примитивные доисторические люди жили в группах, где правил полигамный жестокий мужчина, доминирующий над всеми. Позднейшие исследования не подтвердили эту гипотезу. Теория Фрейда зависит от идеи о передаче приобретенного свойства от одного поколения другому (одно поколение передает чувство вины другому); современная генетика эту идею также опровергает.
Почему же Фрейд написал книгу, идеи которой вызывали сомнения у него самого? Нам остается лишь строить догадки. «Весьма вероятно, – писал Питер Гэй, – что некоторые импульсы, стоявшие за аргументами “Тотема и табу”, связаны с невидимой жизнью Фрейда; в каком-то смысле эта книга – очередной раунд бесконечного поединка с Якобом Фрейдом». По словам Гэя, сам Фрейд понимал, что «публикует научные фантазии»[152]. Быть может, он, продолжая «борьбу» с первым авторитетом своей жизни, одновременно боролся с идеей Высшего Авторитета? Возможно, он стремился одержать победу и доказать, что никакого Законодателя не существует? Фрейд писал коллеге, что этот труд «четко отделит нас от любой… религиозности»[153].
Фрейд утверждал, что всякая нравственная истина порождается людьми и приписывать ее Богу неразумно и «опасно». «Для этических требований, которые подчеркивает религия, необходимо найти иную основу, ибо они неотделимы от человеческого общества и было бы опасным связывать следование им с верой»[154].
В чем же опасность? Фрейд искренне верил, что просвещение в конечном итоге заставит человечество отказаться от религии. «Чем доступнее станут сокровища знаний, тем шире будет отказ от веры». Но если массы утратят веру в Бога, что заставит их следовать нравственным нормам? «Если ты не должен убивать ближнего лишь потому, что это запретил Бог и Он за это сурово накажет тебя сейчас или в будущей жизни, то стоит тебе узнать, что Бога нет и что не нужно бояться Его кары, ты без колебаний пойдешь и убьешь ближнего своего, в чем тебе может помешать лишь грубая сила»[155].
По теории Фрейда, основой общественного порядка может стать разумная забота о своих интересах. Он утверждал, что «цивилизации не угрожают образованные люди», ведущие нравственную жизнь, ибо разум говорит, что это в их интересах (это было написано в 1927 году, до того, как в образованной Германии к власти пришли нацисты). Однако «дело обстоит иначе, если думать о невежественных массах». Чтобы следовать важнейшим нравственным правилам, им нужны резоны. Фрейд пояснял: если массам объяснить, что убийство вредит «интересам их общей жизни», люди не будут убивать. Впрочем, это противоречит его другому стойкому убеждению, по которому массами управляют страсти, а не разум.
«Бесспорно, то был бы шаг вперед, – утверждал он, – если бы мы полностью отказались от Бога и честно признали, что правила и принципы общественного порядка имеют чисто человеческое происхождение». «Эти заповеди и законы не только бы утратили ореол святости, но и стали бы менее жесткими и неизменными». Образованность помогла бы людям понять, что эти правила призваны «служить их интересам, и они стали бы больше их ценить»[156].
Льюис же считал, что пренебрежительное отношение к нравственному закону мешает людям познать Законодателя. Когда он отверг атеизм, он писал другу: «Христос обещает прощение грехов, но что это значит для того, кто не знаком с законом природы, кто не знает, что согрешил? Разве будет человек пить лекарства, если не знает о своей болезни? Моральный релятивизм – вот враг, которого надо победить, прежде чем мы возьмемся за атеизм»[157].
Когда общество, говорит Льюис, игнорирует нравственный закон, такие духовные понятия Ветхого и Нового Завета, как искупление и спасение, лишены смысла. Без закона, который можно нарушить, и Законодателя, перед которым держишь ответ, трудно понять, насколько ты уклонился от этого закона, а потому тебе не нужны ни прощение, ни искупление. Если ты не веришь в нравственный закон и не понимаешь, что тебе не удается ему следовать, ты просто сравниваешь себя с другими, особенно с теми, кто еще меньше следует закону. Это, в свою очередь, порождает гордость, или самодовольство – чувства, которые Льюис называл «предельным злом» и «великим грехом». Фрейд говорил о необходимости установления «диктатуры Разума», Льюис же предупреждал об опасности установления «диктатуры Гордыни»[158].
Фрейд сравнивал себя с другими и делал вывод, что он «лучше большинства людей». Но если бы вместо этого он мерил себя с помощью двух великих заповедей Ветхого и Нового Заветов, он не был бы столь самонадеян. Он открыто говорил, что призыв «любить ближнего, как самого себя», глуп и «невыполним».
И Фрейд, и Льюис признавали, что те, кто особенно сильно стремился жить по нравственному закону, тот же апостол Павел, ярче других понимали, насколько они далеки от соблюдения этого закона. Но Фрейд истолковал этот факт совсем иначе, нежели Льюис. «Чем добродетельнее человек», отмечал Фрейд, тем строже его совесть, а потому «именно те люди, которые ближе всего к святости, считали себя худшими из грешников». Их неутоленные инстинкты помогали им лучше осознать свою потребность в удовлетворении, и потому они испытывали более сильное чувство вины. «Когда святые называют себя грешниками, они не так уж далеки от истины, если учесть искушение утолить инстинкты, от которых они страдают сильнее прочих, ибо, как известно, искушения лишь усиливаются при постоянной неудовлетворенности, тогда как утоление их уменьшает, по крайней мере на время»[159].
Льюис понимает это совершенно по-другому: «Делаясь лучше, человек все яснее и яснее видит то зло, которое все еще живет в нем. Делаясь хуже, он все меньше и меньше замечает в себе плохое. Умеренно плохой человек знает, что он не во всем хорош; крайне плохой человек думает, что с ним все в порядке… Добрые люди понимают и добро, и зло; плохие люди не понимают ни того, ни другого». Чем больше мы боремся с нашими дурными влечениями, говорит Льюис, тем лучше мы их знаем. Чем больше мы поддаемся им, тем хуже их понимаем. «Добродетель, – пишет он, – или даже попытка быть добродетельным несет свет; потворство себе порождает туман»[160].
Фрейд следил за собственным поведением, желая отыскать источник своих представлений о правильном и неправильном. Он признавал, что в нем есть некая сила, заставляющая его поступать по законам нравственности. И теория Сверх-Я не помогала разгадать эту загадку. Его официальный биограф и коллега Эрнест Джонс писал: «Сам Фрейд постоянно мучился этой проблемой – тем, что нравственные установки укоренены в нем настолько глубоко, как будто составляют честь его изначальной природы. Он никогда не испытывал сомнений насчет того, как правильно поступить»[161].
Фрейд писал Патнему: «Иногда я спрашиваю себя: почему я всегда поступал достойно? Почему был готов жалеть других и быть добрым, когда мог? Почему не отказывался от такого поведения, понимая, что так можно нанести себе вред и получить удар, ибо другие грубы и вероломны? Я, по правде сказать, не нахожу ответа. Конечно, это не связано со здравомыслием». Далее Фрейд признается в том, что, приглядываясь к себе, находит как бы подтверждение бытия нравственного закона. «Можно привести мой пример как аргумент в пользу того, что стремление к идеалу составляет важнейшую часть нашего психического устройства».
Он добавляет, что при некоторых условиях мог бы найти «совершенно естественные психологические объяснения», влекущие людей поступать по законам морали. «Но, – заключает он, – я ничего об этом не знаю. Почему я (как, кстати, и шестеро моих детей) всегда стремлюсь вести себя достойно – это для меня совершенно непонятно»[162].
Быть может, биография Фрейда говорит громче, нежели его слова. Быть может, стремление «поступать достойным образом», которое он в себе видел, указывает, что закон, по словам апостола Павла, «записан на их сердцах». Либо, как это недавно начали признавать отдельные ученые, такое стремление вести себя достойно, – это адаптивный механизм, вошедший в наши гены без божественного вмешательства[163].
И Льюис, и Фрейд стремились следовать нравственному закону. Но Фрейд, оценивая себя, сравнивал себя с другими и приходил к выводу, что он «лучше большинства». Льюис же сравнивал свои поступки с требованиями нравственного закона, и его «отталкивали» иные «кошмарные вещи», присущие его «собственному характеру». Это помогало ему чувствовать потребность в помощи других и было одной из многих причин отказа от атеизма и перехода к духовному мировоззрению.