Фрейя Семи Островов — страница 15 из 16

покончил с собой в доме одного из полукровок, с которыми жил с тех пор, как высадился на берег после крушения, — перерезал себе горло».

«Это горло!» — с содроганием подумал я. Горло, которое могло рождать нежный, убедительный, мужественный, чарующий голос, возбудивший сострадание Джеспера, завоевавший симпатию Фрейи! Кто бы мог предположить такой конец для несносного, кроткого Шульца с его склонностью к воровству? Эта черта была у него прямолинейна до абсурда и даже у людей, пострадавших от неё, вызывала только усмешку и раздражение. Он был действительно несносен. На его долю должно было бы выпасть полуголодное существование, таинственная, но отнюдь не трагическая судьба бездомного скитальца с кроткими глазами, болтающегося среди туземного населения. Бывают случаи, когда ирония судьбы, какую обнаруживают иные исследователи наших жизней, носит характер жестокой и дикой шутки.

Я покачал головой над усопшим Шульцем и продолжал читать письмо моего друга. В нём говорилось далее о том, как бриг на рифе, ограбленный туземцами из прибрежных деревень, постепенно принимал плачевный вид, серый, призрачный вид развалины; а Джеспер, худея с каждым днём, похожий на тень человека, быстро проходил по набережной с горящими глазами и слабой улыбкой, застывшей на губах. Весь день он проводил на уединенной песчаной косе, жадно глядя на бриг, словно надеялся, что на борту появится какая-нибудь фигура и с ветхой палубы подаст ему знак. Месманы заботились о нём, поскольку это было возможно. Дело «Бонито» было отправлено в Батавию, где оно, несомненно, угаснет в пыли официальных бумаг… Сердце надрывалось при чтении этого письма. Энергичный, ревностный офицер лейтенант Химскирк занял свой пост в Молукке. Неофициально ему было выражено одобрение, но его угрюмая, недовольная самоуверенная физиономия оставалась всё такой же мрачной.

Затем, в конце этого обширного послания, написанного с благими намерениями и перебирающего все новости на Островах по крайней мере за последние полгода, мой друг писал: «Месяца два тому назад сюда завернул старик Нельсон, явившись на почтовом пароходе с Явы. Кажется, приехал повидаться с Месманом. Довольно загадочный визит и необычайно короткий, если принять во внимание такой долгий путь. Он пробыл всего четыре дня в „Апельсинном доме“. Делать ему, видимо, было нечего, и на пароходе, отправляющемся на юг, он уехал в Проливы. Помню, одно время поговаривали, будто Эллен ухаживает за дочерью старика Нельсона. Девочку воспитывала м-с Харли, а потом она переехала к отцу на группу Семи Островов. Наверное, вы помните старого Нельсона…»

Помню ли я старого Нельсона? Ещё бы!

Далее мой друг уведомлял меня, что старик Нельсон, во всяком случае, меня помнит: спустя некоторое время после своего мимолетного визита в Макассар он написал Месманам, желая узнать мой лондонский адрес.

Что старик Нельсон (или Нильсен), основной чертой которого была полная безответственность и неспособность на что бы то ни было откликаться, пожелал кому-то написать и нашёл, о чём писать, — было само по себе немалым чудом. И из всех людей он выбрал меня! С беспокойством я ждал, какое сообщение последует от этого человека, ум которого был затемнен от природы, но моё нетерпение успело иссякнуть, прежде чем я увидел нетвёрдый вымученный почерк старика Нельсона — старческий и детский одновременно, с маркой в пени и почтовым штемпелем Ноттинг Хилл на конверте. Прежде чем вскрыть его, я отдал дань удивлению, всплеснув руками. Так, значит, он вернулся на родину в Англию, чтобы окончательно стать Нельсоном, или же отправлялся на родину в Данию, чтобы уже навсегда стать Нильсеном. Но немыслимо было представить себе старика Нельсона (или Нильсена) вне тропиков. И всё же он был здесь и просил меня зайти.

Он остановился в пансионе на одной из площадей Бэйтсуотера, где раньше жили досужие люди, теперь вынужденные зарабатывать себе на жизнь. Кто-то порекомендовал ему этот пансион. Я вышел из дому в один из тех январских лондонских дней, в один из тех зимних дней, какие составлены из четырех дьявольских элементов — холода, сырости, грязи и слякоти; прибавьте к этому ещё своеобразно клейкую атмосферу, прилипающую к самому телу, словно грязное белье. Однако, приблизившись к его жилищу, я увидел, как вспыхнуло там, вдали, за грязной вуалью из этих четырёх элементов, — томительное и великолепное сияние голубого моря, и крошечные пятнышки — Семь Островов проплыли перед моими глазами, а самый маленький островок был увенчан высокой красивой крышей бёнгало. Это зрительное воспоминание глубоко расстроило меня. Дрожащей рукой я постучал в дверь.

Старик Нельсон (или Нильсен) поднялся из-за стола, за которым сидел над потёртым бумажником, набитым какими-то бумагами. Он снял очки, прежде чем пожать мне руку. Сначала мы оба не сказали ни слова; потом, заметив, что я нерешительно огляделся по сторонам, он пробормотал несколько слов — я уловил только «дочь» и «Гонконг», — опустил глаза и вздохнул.

Его усы, растрёпанные, как и в былые времена, теперь совсем побелели. Старые щёки были округлы и тронуты румянцем; как ни странно, но что-то детское в его физиономии теперь куда больше бросалось в глаза. Он, как и его почерк, имел вид ребяческий и старческий. Больше всего выдавал его годы глупо и тревожно нахмуренный лоб и круглые невинные глаза, которые показались мне близорукими, моргающими, водянистыми; или они были полны слёз?..

Неожиданно для себя я обнаружил, что старик Нельсон вполне и обо всём осведомлен. Когда прошло неловкое замешательство, он заговорил совершенно свободно; время от времени я подгонял его вопросами. Иногда он вдруг погружался в молчание, сложив руки на жилете, в позе, воскрешавшей в моей памяти восточную веранду, где он, бывало, сидел, спокойно разговаривая и раздувая щёки, — в те далёкие, далёкие дни. Он говорил рассудительным, слегка озабоченным тоном:

— Нет, нет. Мы много недель ни о чём не слыхали. Да и не могли, конечно, — ведь мы жили совсем в стороне. Даже почты нет на Семи Островах. Но однажды я поехал в Банку в своей большой парусной лодке, узнать, нет ли писем, и увидел голландскую газету. Но там об этом упоминалось как о простом происшествии на море: английский бриг «Бонито» сел на мель за Макассарским рейдом. Вот и всё. Я захватил с собой газету и показал ей. «Я никогда ему не прощу!» — воскликнула она совсем по-старому. «Дорогая моя, — сказал я, — ты разумная девушка. Всякий человек может потерять корабль. Но как ты себя чувствуешь?» Меня начал беспокоить её вид. Раньше она не позволяла мне даже заикнуться о поездке в Сингапур. Но, конечно, такая разумная девушка не станет вечно возражать против этого. «Делай, как хочешь, папа», — сказала она. Дело было нелегкое. Нужно было захватить пароход, но я перевёз её благополучно. Там, конечно, зову докторов. Лихорадка. Анемия. Уложили в постель. Две-три женщины были добры к ней. Естественно, в наших газетах скоро появилась вся история. Она прочитала её до конца, лёжа на кушетке; потом протягивает мне газету, шепчет «Химскирк» — и теряет сознание.

Он долго моргал глазами; снова они были полны слёз.

— На следующий день, — начал он без всякой дрожи в голосе, — ей стало лучше. У нас был длинный разговор. Она мне рассказала всё.

Тут старик Нельсон, опустив глаза, передал мне, со слов Фрейи, весь эпизод с Химскирком; потом, невинно глядя на меня, отрывисто продолжал рассказ:

— «Дорогая моя, — сказал я, — в общем ты вела себя как разумная девушка». — «Я была ужасна, — крикнула она, — а он теперь терзается там». Ну, она была очень разумна и поняла, что в таком состоянии путешествовать не может. Но я поехал. Она мне велела ехать. За ней хорошо ухаживали. Анемия. Говорят, она поправлялась.

Он замолчал.

— Вы его видели? — прошептал я.

— О да, я его видел, — заговорил он снова тем же рассудительным голосом, словно обсуждал какой-нибудь вопрос. — Я его видел. Я пришёл к нему. Глаза у него ввалились на дюйм, лицо — только кости, обтянутые кожей, скелет в грязном белом костюме. Вот какой у него был вид. Как могла Фрейя… Но она никогда не любила… по-настоящему. Так он и сидел тут на бревне, выброшенном на сушу, — единственное живое существо на берегу. Волосы ему остригли в госпитале, и они не отросли. Он сидел, подперев подбородок рукой, и смотрел на эту развалину, застывшую между морем и небом. Когда я к нему подошёл, он только голову слегка повернул и проговорил: «Это вы, старина?» — или что-то в этом роде. Если бы вы его видели, вы бы сразу поняли: быть не может, чтобы Фрейя когда-нибудь любила этого человека. Ну-ну… Я ничего не говорю. Может быть… немножко… Она, знаете ли, была одинока. Но чтобы уехать с ним! Никогда! Безумие. Она была слишком разумна… Я начал укорять его ласково. Он поворачивается ко мне: «Писать вам! О чём? Ехать к ней! Зачем? Если бы я был мужчиной, я увёз бы её, но она сделала из меня ребёнка, счастливого ребёнка. Скажите ей: в тот день, когда единственная вещь, какая принадлежала мне во всём мире, погибла на этом рифе, я понял, что не было у меня власти над Фрейей. Приехала она с вами сюда?..» — крикнул он, неожиданно сверкнув на меня своими ввалившимися глазами. Я покачал головой. «Приехала со мной? А анемия?» — «Ага! Видите? Ступайте же прочь, старина, и оставьте меня одного с этим призраком», — сказал он и кивнул головой на останки своего брига. Безумный! Стало темнеть. Мне не хотелось оставаться дольше с этим человеком в таком уединённом месте. Я не хотел ему говорить о болезни Фрейи. Анемия! К чему было говорить? Сумасшедший! Да и что за муж бы из него вышел для такой разумной девушки, как Фрейя? Ведь даже своё маленькое поместье я бы не мог им оставить. Голландские власти никогда не разрешили бы англичанину поселиться там. Тогда оно ещё не было продано. Мой Махмет, вы его знаете, присматривал за ним. Позже я продал его одному голландскому полукровке за десятую часть его стоимости. Но это неважно. Тогда мне было всё равно. Да, я ушёл от него, я уехал с обратным пароходом. Рассказал обо всём Фрейе. «Он сумасшедший, — сказал я, — и, милая моя, он любил только свой бриг». «Может быть, — говорит она, глядя прямо перед собой, глаза у неё ввалились совсем, как у него. — Может быть, это правда. Да! Я бы никогда не позволила ему подчинить меня своей воле».