«Нет, конечно, – отвечал демон. – Только глупцы нарушают законы; а потом они сидят в тюрьмах или спят в мокрых канавах. Тебе достаточно просто понять, что ты заслуживаешь иной жизни – лучшей».
– Но я не понимаю, – говорил он. – Как же я ее получу?
Она смеялась.
«Эта новая, лучшая жизнь уже принадлежит тебе, – ворковала она. – Так же, как принадлежат тебе твой голос или твои мысли. Только пойми, что эта жизнь – твоя, и живи в соответствии с ней».
И Маркос поверил демону.
Поверил потому, что сам всегда хотел поверить в нечто подобное; Маркос нуждался в том, чтобы кто-то сказал ему это – сказал уверенно, но в то же время мягко; настойчиво, но так, чтобы решение принял он сам.
А потом он оказался на пыльной тропе, с окровавленным камнем в руке, над телом мертвого человека.
И демон смотрел через его плечо.
Темные глаза коменданта потухли, он моргнул, гася воспоминания.
– Мой отец покончил с собой, – отрывисто произнес он. – Он повесился на балке в деревянном сарае. Я все еще вижу, как он висит там, и слышу скрип.
– Я понимаю ваши чувства, – промолвил я. – То, что произошло с вашим отцом, было трагедией. Но вам не следовало калечить из-за этого собственную жизнь.
– Я поступил так, как считал правильным, – резко ответил комендант. – Я отрекся от отца Карлоса и перестал учиться. Этот лицемер знал, что происходит с моим отцом, но он ничего не сделал.
– После смерти отца вы поступили на службу к федеральному шерифу, – продолжил я. – Вошли в один из его карательных отрядов. Но ведь и это не сделало вас счастливым, не так ли?
– Отвернувшись от отца Карлоса, – ответил он, – я отвернулся и от Церкви.
Он поднял крестик, который держал в руке.
– Это было ошибкой. Я был растерян, я был взбешен. Мне казалось, что Церковь покрывает зло, что священники обманывают и предают людей, как отец Карлос сделал это с моим отцом. Потом я понял, что ошибался.
Он глухо прокашлялся.
– Господь всегда был со мной; даже тогда, когда я отказывался от него. Я жил подобно дикому зверю; я убивал, я проливал кровь, и хотя деяния мои шли во благо, душа моя не могла найти успокоения.
Ортега выпрямился; теперь он был почти спокоен.
– Теперь голос Господа звучит в моей душе. Звучит так же ясно, как звучал он когда-то, когда я был еще ребенком. И этот голос запрещает мне видеть людей в тех, кто ими не является.
– Ваша горечь понятна, – негромко произнес я. – Она все еще уничтожает вас, и вера не стала вам излечением. Я могу лишь пожелать вам найти душевный покой так же, как вы нашли дорогу к Господу.
Я на мгновение задумался, прежде чем добавить:
– Закон всем предоставляет равные права. Как и мораль.
Он кивнул, отступая в сторону.
Лицо его вновь стало непроницаемым; но на короткое мгновение, предшествовавшее этому, я увидел на нем горечь, смешанную с торжеством.
– Эльфийские законы, – произнес он. – Один из вас – демон, жадный и безжалостный. Гораздо сильнее того, который погубил моего отца. Но эльфийские законы защищают одних лишь эльфов, какими бы преступниками те ни были.
Он хотел сказать еще что-то, но чувства ярости и унижения, причины которых находились не в нас, но в его воспоминаниях, не дали ему выразить вслух мучившие его мысли.
– Проходите, – бросил он.
Шериф шагнул первым; я и Франсуаз последовали за ним.
Когда я входил в низкую металлическую дверь, комендант остановил меня.
– Откуда… – он запнулся, – откуда вам известно о моем прошлом?
– У нас свои источники информации, – тихо ответил я.
Он усмехнулся.
– Вы не хотите говорить. Вы, эльфы, всегда считали себя лучше других. Но вам и не надо отвечать – я знаю, кто рассказал вам обо мне.
– И кто же? – спросил я.
Я сомневался, что он знает ответ, и спросил просто так, с легкой насмешкой.
– Рон Педро, – ответил он. – Огр, который держит в городе Темных Эльфов аспониканский бар. Он помогает нелегальным эмигрантам и укрывает у себя всю нечисть, которой здесь, в Аспонике, мы прижигаем хвост.
– Вот как?
– Я помню его отца, Мигеля Педро, – продолжал комендант. – Я помню, как его били плетьми, привязав к высокому столбу. Тогда я только поступил на службу к шерифу.
Федеральный шериф, настоящий, а не тот, при котором начинал свою деятельность комендант тюрьмы, окликнул меня:
– Эй, я не собираюсь вас ждать!
– Нам надо было сжечь старшего Педро прямо тогда, – сказал комендант. – Привязанного к столбу. Не стоило ждать, пока наступит рассвет. Он сбежал, воспользовавшись темнотой.
Я повернулся и пошел за шерифом.
– С тех пор, – произнес комендант, – я не допускаю этой ошибки.
– Что, один из вас в самом деле не человек? – спросил шериф.
Двое охранников сопровождали нас, и я слышал за спиной стук их сапог. Они больше не держали на изготовку свои штурмовые винтовки, световой блик, опережая нас, спешил по матовой поверхности потолка.
– Я, – ответила девушка.
Прошла пара мгновений, прежде чем шериф произнес:
– И вы в самом деле питаетесь душами людей?
Франсуаз усмехнулась.
– Это не больно, шериф.
– Ничего больше не хочу знать, – сказал он, и мне показалось, что он смущен.
Раздвигающиеся двери были широкие, как у грузовых лифтов. Когда они растворились полностью, я увидел еще двоих охранников.
– А мне казалось, что на континенте больше нет работы для мальчиков-лифтеров, – пробормотал я.
На утопленной в серый металл панели было больше кнопок, чем положено обыкновенному лифту. Один из охранников приложил палец к маленькому зеленому окошку, и двери начали сходиться за нашими спинами.
На каждой из дверей был изображен герб Аспоники. Довольно грубо, и цвета не совсем те, но это был он.
– Фальшивая монета, – сказал я. Девушка усмехнулась.
– Что? – спросил шериф. Он снова был настороже.
– Двери лифта, – пояснила Франсуаз. – Герб нарисован на обеих сторонах – наружной и внутренней. Как на фальшивой монете.
Я не мог бы сказать, какой цели служила каждая из кнопок, светлевших на панели лифта. Каменная тюрьма уходила на восемь этажей в глубь скалы. Бронированные двери не открывались автоматически, когда кабинка достигала нужного этажа; для того чтобы задействовать их, охранникам приходилось нажимать особую кнопку.
Когда лифт замер, палец к окошку приложил второй из них. Солдатам пришлось поменяться местами, когда мы заходили в кабинку.
– Вы можете присутствовать при допросе, – сказал шериф. – Но не вмешивайтесь.
Коридор, открывшийся перед нами, был длинен и мрачен, как жизнь, лишенная цели.
Света в камере не было; я знал, что виной тому давняя традиция, запрещавшая зажигать свет там, где допрашивали вампиров. В те времена люди верили, что обычный свет способен убить эти существа, поэтому дознаватели оставляли факелы и масляные лампы в соседнем помещении или в коридоре, и только отраженный от стен свет мог проникать под сырые своды.
С тех пор люди стали умнее. Жажда жизни, стремление к самосохранению медленно, но неуклонно заставляли их отбрасывать пустые суеверия и доверяться знанию и здравому смыслу. Однако я не раз мог наблюдать, что в камерах, в которых держат вампиров, по-прежнему не зажигают света.
Глубоко укоренившееся суеверие бывает порой много сильнее даже инстинкта самосохранения.
Человек, прикованный к мокрой стене, уже давно утратил все человеческое. Одного беглого взгляда на него хватило, чтобы понять – этот несчастный остается в живых только благодаря тому, что ему снова и снова вкалывают стимуляторы; лекарства заставляли тревожный огонек жизни по-прежнему трепетать в теле, которое жаждало умереть.
Стальные обручи обхватывали запястья вампира и его щиколотки. Звенья коротких цепей уходили в стену; несчастный был принужден проводить стоя дни и ночи, не зная ни отдыха, ни надежды.
Его кожа потемнела, обуглилась и отшелушивалась струпьями. Весь пол под ним был усеян ими, и еще нечистотами; в камере никто не наводил порядка.
Длинные волосы человека, когда-то иссиня-черные, теперь полностью поседели; спутанными клочьями они падали на его лицо.
Рот заключенного был открыт, и я сначала не понял, почему, но потом увидел, что между его челюстей вставлен кляп, подобный тому, какой санитары вкладывают в рот сумасшедшего, прежде чем пропустить через него электрический ток. Кляп заставлял несчастного держать рот все время раскрытым и не давал ему кусать губы; иначе вампир начал бы пить собственную кровь. Тюремный кляп был больше, чем тот, что используется в психиатрии, и сделан был так, чтобы заключенный мог говорить.
Двое охранников остались в гнетущей полутьме коридора.
Шериф, нагнув голову и придерживая фуражку, вошел первым.
Франсуаз шагнула следом и остановилась. Лицо ее стало суровым. Скользнув взглядом по фигуре узника, она мрачно посмотрела на нашего проводника.
– Так вот как у вас обращаются с заключенными, шериф, – жестко произнесла она.
Тот не ответил; по-видимому, условия, в которых пленник был принужден проводить последние часы своей жизни, вовсе не казались ему жестокими.
– Как ты провел эту ночь, Сальвадор? – спросил шериф. – Тебе удалось поспать?
Затуманенный взгляд прикованного к стене человека остановился на шерифе, тусклые глаза прояснились – он узнал его.
– Я хочу пить… – чуть слышно прошептал узник.
– Конечно, как же, – отвечал служитель закона. – Тебе бы сейчас наброситься на меня и высосать из меня всю кровь. Но только ты тупая, безмозглая скотина, Сальвадор; у тебя даже не хватило ума как следует спрятаться.
Заключенный смотрел на шерифа, на его шевелившиеся губы, когда тот говорил; по его виду можно было понять, что он уже успел привыкнуть к оскорблениям и свыкся с мыслью, что ему уже никогда не выйти из этой камеры, лишенной окон.
– Ты даже не сумел найти убежище получше, чем подвал мельницы, – продолжал шериф. – Вот почему ты сейчас прикован