«Ишь, носится как угорелый, – неприязненно подумал священник. – Эдит несвойственны были резкие жесты, ее помешательство выражалось в другом; движения у нее были скорее замедленные, речь застопоренная, отрывистая я немногословная. И шляпу нахлобучил криво, точно пьяный. Черт его несет в Совет, должно быть; наверняка у них в обычае собираться там и по ночам; ночью, в потемках, легче сговариваться и строить козни. Глаза – это светоч души. Потребен ли светоч, возженный Всевышним на лице сего отступника? Интересно, добралась ли до вокзала эта убогая? Однако же Аннушка не пришла, не дерзнула переступить порог отчего дома. Схоронила мать, а после вновь исчезла в поспешестве, как девять лет назад. И то правда, разве снести блудной дщери слова упрека, разве выдержать ей отцовский взгляд? Дурная, дурная кровь». – Священник вновь вспомнил тещу. – Что сказал бы Шобар, будь он в живых и узнай сейчас, что он лишил старуху вспомоществования? Конечно, одобрил бы, разве мыслим иной исход! Ведь ему, священнику, приходится жить на мизерную пенсию, лишь бы не сдаться всецело на милость Ласло Куна, чтобы хоть его почтовые расходы не оплачивал богохульник сей и коварный слуга отечества. А какой совет подал бы ему Бонифаций? Помнится, Бонифаций на скудную свою стипендию содержал какую-то родственницу, дряхлую развалину, к тому же старую деву с пренеприятным характером, но все же та старуха была совсем иной: кроткая, благонравная, она всегда ходила в скромном черном платье и попечительствовала над воскресной школой для прислуги. Вне сомнения, Бонифаций одобрил бы его. Ну, а Эдит? Пожалуй, и она тоже, ведь она никогда не любила мать.
Дечи доковыляла до низенькой скамейки, какие, по заведенному в Тарбе обычаю, ставили перед домом. Скамью когда-то сколотил Анжу в тени двух чахлых акаций. Рядом крутилась какая-то собака, но и та сбежала, когда старуха села передохнуть. Мысленно Дечи перебрала все, что было у нее при себе и на себе, прикинула, что и кому она могла бы продать, чтобы собрать деньги, необходимые на обратную дорогу. Если пойти на вокзал и прямо там предложить что из вещей на продажу, то еще, чего доброго, нарвешься на какую-нибудь неприятность. Она порылась в сумочке, но там не было почти ничего ценного: гребенка с серебряной ручкой, но у гребенки многие зубья были поломаны, и старуха поспешно сунула ее обратно; под руку ей попался флакончик в серебряной оправе, последний подарок Оскара. Дечи больше не плакала; то, что с ней случилось, было слишком ужасно, чтобы попусту тратить время и силы на слезы. Какое-то время она прислушивалась, ждала, не выбежит ли кто вслед за нею; хотя бы дали ей денег на обратную дорогу, не ночевать же ей на скамейке. Старуха почувствовала холод и натянула пальто. Снова так и этак повертела в руках флакончик. Вздумай она кого окликнуть на улице, это могут дурно истолковать, Тарба ведь не Пешт. Где-то пробили часы, пробили один раз, – отсчитывая четверть часа. Дечи мучил голод, и такой острый, что сейчас, пожалуй, она не отказалась бы даже от молока. Что, бишь, заявил ей зять? Старики-де, могут прожить на одном молоке. На какой-то миг она позабыла даже, что у нее нет ни гроша на дорогу, – так глубоко и внезапно было ее удивление, что она по сей день жива. Вот уже пятьдесят три года, как умер Оскар, и с тех пор все в мире стало таким неправдоподобным…
На улице все еще было оживленно, по мостовой проносились велосипеды, изредка мелькали машины, тянулись подводы; откуда-то со двора послышалось мычание, и Дечи вздрогнула, потому что всегда боялась коров. Время от времени мимо громыхал трамвай. На скамье у соседнего дома сидели какая-то девушка и солдат; оба с любопытства вом поглядывали в ее сторону, явно теряясь в догадках, откуда взялась здесь эта старуха. Обедать она тоже, почитай что, не обедала: кусок нейдет в горло, стоит увидеть, как жареный лук плавает в растопленном жиру. И ко всему прочему выставили перед нею тот сервиз с розами, любимый сервиз Оскара… Оскар поспешно пересекает улицу, насвистывая какую-то итальянскую песенку, подхваченную им во время странствий по заграницам, а в кармане у него позвякивают деньги. Куда же он запрятал духи, которые ей привез? «Экономь! – повторял Оскар. – Не транжирь без толку, на тебя не напастись и самому господу богу…» Тут старая Дечи не выдержала и расплакалась снова; одну руку она прижала к глазам, другою же стискивала ручку ридикюля. Шитая бисером сумочка раскрылась и опрокинулась, на пыльную землю выпал флакончик в серебре и гребенка. Дечи не стала их подбирать, она плакала и плакала, и слезы катились по прижатой к лицу иссохшей, морщинистой руке. Сзади послышались шаги, но Дечи даже не оглянулась; если Девушка и солдат подойдут к ней и спросят, чего она плачет, она откроет им всю правду, без утайки, и тогда поп вовек стыда не оберется. Все здесь знают друг друга, назавтра слух разнесется по городу из конца в конец. Подошли двое. Мужская поступь, широкая, тяжелая, и девичьи шаги, легкие, быстрые. Кто-то присел на скамейку рядом с нею; даже не глядя, Дечи догадалась, что соседка подбирает выпавшие из сумочки мелочи. Дечи почуяла табачный дух, значит, мужчина остановился позади скамейки. В воротах дома звякнул колокольчик, на улицу выскочил Ласло Кун, но так и замер у калитки, увидев под акацией на скамейке Анжу и Аннушку. Заслыша колокольчик, Аннушка повернула голову.
– Сейчас, сейчас иду, куда тебя несет! – отрывисто бросила она через плечо. У Ласло Куна ноги точно приросли к земле. Аннушка мягко тронула руку старухи и отвела ее от лица. На нее глянули широко раскрытые заплаканные глаза. – Ну, чего ты плачешь? – долетел откуда-то из дальней дали неправдоподобно знакомый голос – голос Оскара. – Кто-нибудь обидел тебя, Бабушка?
13
Колокол пробил восемь. Кати собрала со стола все пять нетронутых тарелок и унесла тушеную морковь, к еде так никто и не прикоснулся. Чашка из-под чая, которым поили старуху, осталась в спальне, и Кати прошла за ней. В это время со шлепанцами в руках из ванной появилась Жужанна. На дне чашки еще плавала бурая жижа, Кати брезгливо выплеснула остатки чая на клумбу с астрами. Потом подсела к корзине и переложила себе в передник несколько початков кукурузы. Розика до сих пор еще не ушла; она упала грудью на кухонный стол, плечи ее подрагивали, нетрудно было догадаться, что она плачет.
– Реви теперь сколько влезет, – в сердцах обрушилась на нее Кати. – Кой черт тебя дернул совать ей ложку, если она даже и не вспомнила о ней?!
Рози не ответила, не подняла головы от стола. При чем тут ложка… До ложки ли ей было! Из кухни еще не выветрился табачный дым, а вот тут он сидел, почти рядом с нею, на скамеечке и невозмутимо попыхивал трубкой, покамест в столовой почтенные родственнички сводили счеты друг с другом, он не сказал ей ни слова, только смотрел на Розику, а той казалось, что в кармане у нее раскаленные угли, и, не выложи она присвоенную ложку, маленький сверточек прожжет ее насквозь. Огонь в печи запалил тоже Михай, вот потому, должно, и занялся он гулко и весело, и все долгие минуты, пока он ждал Аннушку, Михай лущил кукурузу, выбирая початки из корзины у печки. Сейчас ту же работу продолжила Кати; слышно, как початки с сухим треском трутся один о другой, как выскакивают зерна и сыплются в плетенку. Если не оборачиваться назад, то можно себя убедить, что это Михай.
– Чтоб у нее руки отсохли! – ворчала Кати. – Не хватило ума закрыть жестянку из-под чая крышкой, убирай тут за всякой! Э-э, да тут и убирать-то нечего, вычистила все до остатней чаинки. Знать, крепкие чаи распивает эта барыня у себя в Пеште, на одну-то чашку вывалить все, что было, чуть не с пригоршню. У нас этакого запаса хватило бы на полгода, чай пьют, только когда у кого живот заболит.
«А все нет худа без добра, хоть не придется сегодня вечером посуду мыть, – думала Кати, – к еде так никто и не притронулся. Только и заботы, что на ночь выставить морковь в погреб, а к завтрему подогреть к обеду, глядишь, одним делом меньше. Бедный Арпадик, проголодался, должно!» Кати отрезала ломоть хлеба, достала из кладовки кусок сала, выбрала яблоко показистее. Но поднос с едой пришлось обратно уносить из гостиной: Приемыша и след простыл.
Приемыш улизнул из дому, когда все родственнички наконец повалили в комнаты, а Папочка взвинтил себя до того, что от возбуждения и сам не способен был сообразить, кто рядом с ним, а кого и вовсе нет. Приемыш открыл калитку, впустил во двор Аннушку, старую Дечи и Анжу, а когда увидел, что и остальные члены семейства в сборе, то преспокойно затворил за собой калитку, и был таков. Янка по укоренившейся привычке ввинчивает в гостиной лампочку не ярче двадцати пяти свечей, и вздумай почитать, так глаза сломаешь. Зато как приятно в кои-то веки посидеть в ресторане, когда все вокруг залито светом. После перестройки гостиницу и ресторан не узнать, они стали вполне современными и красивыми; стены выкрашены в светлые, приятные для глаза тона. Приемыш родился в селе на берегу Тисы и о самого детства любил рыбу, но Янка никогда не готовила рыбных блюд, потому что Папа терпеть их не мог, рыба – «пища католиков», говорил он пренебрежительно. Приемыш заказал себе жареного судака и бутылку легкого белого вина. От голода у него подвело желудок, а если вспомнить, какая милая обстановка сейчас дома, то ясно как дважды два: к тому времени, когда он вернется, еды либо вообще никакой не будет, либо останется овощное рагу, приправленное поучениями из книги Иова. Интересно, хватилась ли Аннушка пропажи? Хотя в общей суматохе дело вряд ли дойдет до книг.
За соседним столиком ужинал доктор Немет с женой и дочерью. Приемыш раскланялся с ними. Настоящая красавица дочь у этого Немета, блондиночка и притом молоденькая! Заказанное блюдо предстояло ждать, но вино подали сразу; Приемыш отпил из бокала, и настроение у него улучшилось. Нет, дочка у доктора определенно смазливая; неплохо было бы перебраться к ним за столик. Но он понятия не имел, каковы ресторанные правила этикета, прилично ли прис