С экономией времени и места дело обстояло хорошо, с экономией денег и нервов – из рук вон плохо. На Зингера сыплются жалобы. Уже и Эмми получает письма от посредников: «…Я желал бы, чтобы Ваш муж был здоров и находил удовольствие в работе… Он сам не знает, как справиться со своими противоречиями… Так трудно выбивать деньги на текущие оплаты… Люди не платят вовремя, а это необходимо для ателье… Некоторые счета дебиторов приостановлены из-за ремонтов…»
Счета, в которых мы с таким трудом разбирались, где-то еще хранятся.
«От фрау Нойманн: 4 мая – 50 шиллингов, 5 апр. – 50 шиллингов, 7 мая – 50 шиллингов, 20 июля – 50 шиллингов, Польди – 300 шиллингов, еще что-то – 60 шиллингов – остальное у меня в сохранности. NB: из этих денег Франц Зингер свое уже получил, и как раз этой квитанции у меня нет, поэтому в счете – дырка, которую ты, вероятно, с помощью ФЗ сможешь заполнить».
Как заполнять такие дырки с помощью Франца Зингера? Вечная нужда. Мы придумываем вещи, которые по элегантности и простоте не уступают баухаузовским, а сами латаем дыры на своей одежде.
23. Мне 30 лет
«Ах, как бы хотелось не думать про завтра и стать хоть на миг безоглядно счастливой…» – подпеваю я граммофону. Я надралась на свое тридцатилетие. В новом платье от Гизелы, в венчике из ромашек от Анни, я напоминаю «Весну» Боттичелли. Сколько людей! Кто их сюда назвал? О чем они говорят?
Поскольку Единичное возможно лишь однажды – на то оно и Единичное,– так и в Абсолютном может существовать лишь одна истина, априори… И Единичное, и Абсолютное разнообразны в своих проявлениях… – это понятно кто говорит: Людвиг Мюнц. Вальяжный, с сигарой во рту, герой карикатур Гросса. Кажется, все присутствующие сошли с картин Гросса. Кроме меня, я – с Боттичелли. Но это я уже говорила.
Так выпьем же за разнообразие, за этот признак подлинности… за тебя, Фридл! – Все пьют и опять говорят: – средневековая картина мира… мертвый оттиск Абсолютного… распрямить… развернуть сложенное… отмена неравенства… Плут Караваджо как-то сказал… мое личное переживание и факт процесса кристаллизации… при чем тут миссия Христа… называйте как хотите… нация, вера, народ… Горький и Лев Толстой…
Выпьем за «Теннисный клуб» – только что сдали, красавец, красавец! – за все наши проекты… Децентрализация пространства, никаких люстр в центре… источники света прячутся по углам, в книжных полках, на спинках кроватей… Новая вещность… В мире вечном ей соответствует образ детдома, где воспитатели и учителя замещают родителей.
Фридл! – Йожи отзывает меня в сторону. – Ты бы не пила…
Это ты сказал про детдом?
Я.
Остроумно.
Йожи берет меня под руку, выводит «продышаться». Лечение несовместимо с алкоголем. Он врач-гинеколог, он меня лечит. Мой новый друг! Ему можно сказать все. О сумасшедшей ревности к Биби, о том, что душа моя превратилась в крошево, – ни сочинять, ни думать – выполнять заказы. Франц предлагает, Фридл выполняет.
Парит, как перед грозой, дышать нечем. Угораздило же меня родиться 30 июля! Почему на меня все оборачиваются?
Потому что ты красивая!
Красивая? Да нет же, потому что я в венке! Парад покойников… Когда-то мы шли с отцом фотографироваться, я была еще совсем маленькой. Я казалась себе такой красивой… Большой бант, клетчатое платье с оборочками… Недавно я увидела у отца эту фотографию. Серенькое платье, серенькие рейтузы… Теперь я модная дама, декольте, брошь, венок, туфли-лодочки… А ощущение поганое…
Ты просто пьяна, Фридл. Я тоже мрачнею, когда пью. Становится жаль себя. Вот, оставил скрипку… Как жить без музыки? Но мне всегда хотелось служить женщинам… Лечить их, принимать у них роды. А что, если тебе заняться с детьми рисованием?
Алло, алло, бюро по трудоустройству слушает!
Фридл, ты же знаешь, как я ценю твой талант! Ход моей мысли прост: раз мы с тобой похожи, а мы с тобой похожи, правда, то и в тебе живет потребность в служении. Даже у твоего любимого Рембрандта всегда были ученики, конечно, ты можешь сказать, они ему помогали, жили у него в доме, платили за это… Но, по-моему, они были ему нужны как отражение, и не только его собственное, но и самого времени – ведь и художник стареет…
Служить или отражаться? Это разные вещи. Кстати, художники не стареют. Но могут растратить себя по мелочам… понимаешь, теряется одержимость… Что до Рембрандта, то его понимали пять человек, ну, шесть… Остальные предпочитали итальянцев, яркие краски… Иначе бы он не раскромсал на куски свое лучшее полотно! Мне как-то приснилось, что я уговариваю Рембрандта не идти на уступки глупцам, но он меня не слышит. В ярости заносит нож… Вбегает его сын Тит и останавливает воздетую руку. Нож падает на пол… Йожи! Давай я тебя нарисую… Неподалеку отцовский магазин, ты купишь мне самую дорогую бумагу…
Тот же звонок. Он раздается, как только открываешь дверь. Йожи, какой чудесный день рождения ты мне устроил. В мои шестнадцать началась война – и празднование отменилось, в мои тридцать я оказываюсь в этом самом магазине, где я отцу бумагу пачкала и пластилин портила… И клиентов, которые мне не нравились, отпугивала одним взглядом. Я вот так на них смотрела! Вот эту бумагу мне купи!
Йожи щупает листы – какие у него руки!
Это плохая бумага…
Я рисую только на плохой! Так меня отец научил.
Но меня ты будешь рисовать только на хорошей, иначе не буду позировать.
Мы устраиваемся в кафе, я сижу на диване, а Йожи на стуле напротив. Между двумя пальцами мундштук курительной трубки, чувственный рот, темные близорукие глаза за очками в тонкой оправе… Пробую лицо целиком – грубо, пробую пальцы и глаза – странно, пробую так, пробую сяк, лист за листом падает на пол, зачем ты купил мне хорошую бумагу! – и вот наконец появляется то, что я увидела в тот момент, когда мы говорили о Рембрандте, – часть лица, едва намеченный нос с прозрачной дужкой, два пальца, трубка в углу рта, глаз за стеклом… Я довольна рисунком, я протрезвела.
24. Изменить мир!
Не забудьте темные очки, – восклицает Франц, узнав, что мы с Йожи собираемся в Советский Союз. – Там все красное: галстуки, знамена, транспаранты, борщ… Покой – Смерть – Черный – Красный… Как по Иттену.
Мы тебе оттуда напишем.
Из коммунистического рая в капиталистический ад почту не доставляют. Сгинете оба. Страну всеобщего благоденствия посадят на долгосрочный карантин. Чтобы туда не проникли вирусы капитализма.
Франц и прежде сторонился левых. Пытался отвадить меня от Хартфильда и компании. Не по душе ему анархисты-дадаисты с их меморандумами и грязными ногтями. Франц брезглив. Ему претит «соитие разнузданности с солдафонством».
Твой Стефан уже успел сочинить ораторию «Приказ по армии искусств»? Художники, встаньте в строй, подравняйтесь по линейке, кисточки – на плечо! А «диктатура пролетариата» в духе Аве Мария? Полюбуйся, солидное издательство «Мелика» выпустило твоего Хартфильда. «Спаси нас, СССР!», и тогда «Мечты Ленина станут реальностью», «Единство красных сделает нас свободными!». Кого это – нас?! Мне и даром не нужна такая свобода… Большевики – те же мерзавцы! Неужели ты не видишь, к чему все идет? Эмми права. Мы уедем в Лондон. Ради Биби… Там не бредят ни коммунизмом, ни очищением арийской расы.
Большевики – интернационалисты. Как ты можешь ставить их на одну доску с фашистами? Значит, Эмми тебя увозит… Что же будет с виллой Херриот, зачем мы связались с театром Брехта? Как быть со спальней Моллеров?
Не знаю… Из Амстердама пришел отказ. Наши стулья слишком дороги для серийного производства. А детский конструктор слишком сложен. Может, в Берлине было бы проще продвигать проекты?
Хочешь командировать меня в Берлин? Я как раз завтра еду туда – Макс зовет делать кино. Заодно могу продать стулья Гитлеру, в качестве профилактики от геморроя, а конструктор Гессу – для повышения интеллекта!
25. Фотомонтаж
Мы встречаемся в Марксистской рабочей школе, сокращенно МАРШ. Ее посещают левые интеллектуалы. Сам Брехт туда вхож. Читает Ленина и обрушивается на чистоплюев, болтающих о неземном в стихах и прозе. Чушь! Все растет из материального бытия: и мысль, и поэзия. Вначале было дело. Из дела и жизнь, и слово. Сознание из бытия.
Впечатлительный Стефан, наслушавшись подобных речей, решил навести в своей жизни порядок. Женился на Оле, она на сносях, пишет музыку на слова пролетарских поэтов и самого Ленина.
Макс выступал свидетелем со стороны жениха. Стефан женился трижды, в Палестине и в Америке, и всякий раз Макс выступал свидетелем.
«Он был моим единственным другом. Он вообще был единственным. Видите ли, человек не рожден для одиночества. Всегда есть группа людей, которые выброшены. Они и становятся настоящими друзьями. Стефан был выброшен вместе со мной, и таким образом он был единственным другом».
И я принадлежу к этой категории. Выброшенные метались, вступали в компартию, женились по недоразумению, у них были свои, но часто сходные по рисунку узоры судьбы. В Освенциме, говорят, велись «научные» исследования ладоней цыган: есть ли на них общий рисунок, отпечаток изгойства? Со Стефаном и Максом мы на этот предмет ладони не разглядывали, возможно, наши линии оказались бы схожими. Макс и Стефан спаслись, я – нет. Женская нерасторопность? Нет, вот этого обо мне не скажешь!
Вот он, предатель Гёльдерлина, – говорит Макс, похлопывая Стефана по плечу. – Больше он не сочиняет песен о любви, не пролетарское это дело.
До вечера, – говорит Стефан, усаживаясь на велосипед. Он на меня обижен. Не приехала на премьеру «Воццека», не явилась на свадьбу.
Пока Стефан будет гонять на велосипеде по всему городу и расклеивать плакаты, как велит партия, мы с тобой обсудим проект, – говорит Макс. – А потом устроим перемирие. Знаешь, что Оля мне сказала? «В вас вселился антихрист, люди с чувством юмора в партию не вступают!» А сама и улыбнуться-то по-человечески не может, лицо как маска.