Фридл — страница 38 из 87

Здешние люди мне нравятся; не слишком взыскательны; просто живут; чешутся, когда у них чешется, – думаю, их запросы удовлетворить просто, их путь к совершенству связан с меньшим количеством претензий, ограничений, исключений, как это бывает у других (которых я, впрочем, как раз и не знаю). Мне свойственно суеверное восприятие озорства, благодаря чему я и нахожусь в согласии с собой. Есть вещи, к которым я испытываю лишь чистое любопытство.

Я упрямо настаиваю на своей способности проникать в сущность вещей, и это сопряжено с огромным соблазном иметь возможность рисовать у Макса, снова удобно устроиться и горько поплатиться! Но можно ли написать нечто подобное Гансу, с его всегдашней готовностью помочь и неизменной заботливостью? Посоветуй, что делать!!

Рисовать в Иерусалиме было бы так соблазнительно, но нужно же где-то и работать. В суровой Палестине художники бедствуют. Ганс обещает мне работу по росписи тканей на своей фабрике, неплохо на первых порах. А что будет делать Павел?

Ему подошло бы быть крестьянином (полезно для брюшка), но отнюдь не буколическим (против этого я, впрочем, ничего не имею), а заземленным; ожесточенным, как сказал бы Макс. Макс необязателен, иначе написал бы хоть одно слово. Если необходимость принуждает, то расчет прост. Сделать выбор между двумя одинаково бессмысленными вещами – раз надо, я это делаю; но может ли меня это вдохновлять, с какой стати?

Павел очень мил, у него размеренная походка, а я ношусь вприпрыжку – ужасное и пошлое зрелище – то справа, то слева, то впереди, то ковыляю следом.

Всего хорошего, Анниляйн, дорогая, родная, 1000 раз обнимаю.

6. Воскрешение Лазаря и психоанализ

Из темноты восстает огромная свеча и озаряет все вокруг – я вижу себя, валяющуюся у подножия свечи в какой-то странной позе… Нет, это не свеча, а Лазарь! Он пришел сказать, что смерти нет. Он выходит из гроба, обвитый пеленами, с лицом, закрытым погребальным платком, и Христос велит развязать его. У Джотто запеленатый Лазарь предстает пред Христом и его паствой, Мария и златокрылый ангел возносят молитвы Исцелителю. Лазурь и золото – вот цвета картины, в ней нет игры света. Рембрандтовский Лазарь, восстающий из гроба, светится.

Это сильнейшее ощущение величия Христа (свечение воздетой руки), фигуры, удаленные от света, производят впечатление неслыханного бесстрашия – и в этом нет преднамеренности. Картина возникла из такой эмоциональной переполненности, что само ее содержание становится как бы побочным, оно схватывается на лету. В течение всей жизни происходят события, которые формируют художника и формируются в его картине.

«Лазарь! Иди вон!» – говорит Христос мертвому, смердящему телу. И тот восстает в сиянии и чистоте… Может, мой Лазарь – это воплощение надежды на восстановление попранной правды? Пусть и потусторонней.

Джоттовская фигура, освещенная рембрандтовским светом…

Я переписываю картину, она становится все хуже и хуже, совсем не то, что я видела во сне.

Оставь на время, – уговаривает меня Павел. – Надо восстановить силы. – Он не понимает, что художник и человек – это разные люди. Выкидыш и творческая несостоятельность – разные по природе несчастья. Самое время идти к Анни Райх. Пусть делает со мной что хочет, лишь бы прекратить это безумие с переписыванием.



Я отправила Павла к Аделе, перестала посещать «Черную розу» и встречаться с Хильдой. Забаррикадировавшись, я что-то малевала и писала письма.

Мой дорогой Стефан! Внезапность, как сказал бы Макс, с которой ты вдруг о ком-нибудь вспоминаешь, a) ужасает, б) производит впечатление величайшего произвола и, главное, в) вызывает у человека, к которому ты столь непосредственно обращаешься с требованием любви, чувство неловкости оттого, что он вовсе не готов отвечать тебе с той же страстью; от этого возникает отвратительное ощущение – бессилие чувств.

Кроме того, есть еще один момент, а именно: обязательство по отношению к другому, отчасти связывающее руки. Впрочем, я не все понимаю. Видимо, твоя привязанность к подруге столь безответственна или у тебя все настолько просто, что ты говоришь, что хочешь спать со мной, и при этом что я должна с ней подружиться.

Сейчас в моем анализе большое место занимают разного рода оговорки. Из страха перед собой не хочу позволять себе ничего лишнего.

В том, что я не могу сообщить о дате своего приезда, в первую очередь виноват Макс, патологически не отвечающий на мои длинные настойчивые письма. Я ведь прежде всего могла бы попросить Ганса взять меня с собой, об этом уже давно идут робкие разговоры.

Что касается моей фотографии, то пришлю какую-нибудь при случае. С рисованием дела никак не наладятся. Капризное желание или, скорее, прихоть прямо сейчас работать у Макса и вместе с ним – проявление того же невроза. Так что я пытаюсь держаться подальше от своего первоначального порыва, позволить всему идти своим чередом.

Только что закончила небольшой пейзаж, в котором в очередной раз не уверена; он до такой степени лишен всякого блеска и настолько несовершенен технически, что я могу себе представить, как смеялся бы над ним Макс. В целом я достойна жалости. Поскольку все, то есть Макс, не тратят никаких усилий, чтобы помочь мне преодолеть трудности, каким бы неврозом они ни были вызваны, мне не остается ничего иного, кроме как забаррикадироваться. Прибавь к этому всех тех друзей, которые выражают недоумение и недовольство тем, что я решилась на психоанализ.

Поговори с Максом как-нибудь, чтобы я смогла наконец ориентироваться на факты, а не на фантазии и предположения.

Мой дорогой! Всякий раз, когда я перечитываю твое письмо, меня охватывает восхищение; кажется, я понимаю себя и нахожу понимание со стороны другого, а главное, я так любима, как никогда прежде и никем другим.

Мы очень изменились и повзрослели, не знаю, в какую форму могла бы облечься вновь наша глубочайшая связь, оставим это пока на волю случая.

«Волей случая» мог бы выступить и Ганс. Он заезжал из Находа и готов был взять меня с собой в Палестину – документы оформлены, виза есть.

А как же Павел?

Фридл, я поручился за тебя, гарантийное письмо на твое имя. Как только мы окажемся в Палестине, я помогу тебе оформить все бумаги на Павла. У меня там все схвачено. Англичане – симпатяги, близким родственникам препятствий не чинят. Пока, во всяком случае. Но случись что, они будут жестко придерживаться квоты. Евреев в Европе много, и никто не представляет возможного размаха бедствия. Смотри на жизнь трезво.

Ты предлагаешь мне трезво смотреть на мираж?

Я предлагаю тебе выход из положения.

Мы стоим в полутемном коридоре у двери. Поблескивает цепочка на задвижке.

Дорогой Ганс!

Мне до сих пор стыдно за несоблюдение правил хорошего тона, в известной мере я пала в твоих глазах, хотя ты и слова не проронил по этому поводу.

Милый Ганс, благодарю тебя многократно за все! Тюльпаны, которые Маргит передала мне от твоего имени, были очень красивы и долго стояли, она выбрала на редкость темные и жгучие цвета, мне было от них жутковато. На твои деньги я куплю книги по искусству, еще не решила какие. В следующий приезд в Прагу ты будешь жить у нас. Ванна и все, что тебе нужно, будет на месте, а также, по желанию, – ненавязчивый или навязчивый сервис.

Анни мне давно не писала; что с ней? Как дела с Палестиной, много ли у тебя хлопот? Что слышно от Бронштейнов? Ты вообще-то еще приедешь сюда? Пока что будь здоров, большое-пребольшое спасибо за все. Фридл.

Дорогая Анниляйн!

Перерыв был долгим! Меж тем я наделала много сплошного дерьма, но меня даже это не беспокоит, хочется одного – поскорей довести до конца эксперимент над собой. До предела осточертели настроения, которые овладевают мной снова и снова. Я бы с огромной охотой поехала к Максу, чтобы рисовать там, увидеть эту страну, которая, судя по твоему описанию, неслыханно прекрасна. Почему ты полагаешь, что я не вынесу тамошнего климата? Кроме того, можно было бы поехать осенью.

Ты пишешь, что мы скоро увидимся! Как, где? Скорей бы уже!!!

Я теперь преподаю слабоумным детям. Прочитала Монтессори и даже сделала несколько упражнений с детьми. Она во многом очень права, но упражнения ее не слишком многообразны и довольно бессистемны. Ах, я перескакиваю с пятого на десятое, болтаю после такого долгого перерыва.

Работать со слабоумными мне предложила Анни Райх во время курса психоанализа. У этих детей иной разум, но эмоционально они куда открытей нормальных. Когда им обидно или больно, они плачут навзрыд, их не заботит то, как это будет воспринято окружающими. Они любят страстно, доверяют безоговорочно, до слез жалеют Бабу-ягу: ее никто не любит! Хочется плакать вместе с ними.

Дорогая Анниляйн!

Это отвратительное перо наверняка не даст мне написать столько, сколько я здесь о тебе думала.

Что делает Эмми? Как у нее дела?

Маргит приехала в Вену или так и не приехала? Я получила ее и твое письма почти одновременно, она писала, что приехать не получится. Я расстроилась, больше даже из-за тебя, чем из-за нее. Меня неизменно поражает имеющееся между нами тремя чувство сопричастности, и все же оно существует.

Что написать про Юдит? Анни жалуется на дочь-первоклашку: плохо учится. При том что сама – отпетая двоечница. Напомнить про Баухауз? Как Иттен ходил к Гропиусу просить за нее? Но не в этом дело, конечно.

Про Юдит скажу тебе из опыта анализа. Все ее недостатки суть недостатки воспитания в большей мере, чем образования (в самом серьезном смысле слова); это проявляется в неспособности наверстать упущенное, в сопротивлении обучению и т.д. Я верю и надеюсь, что это никогда не будет поставлено вам в упрек, так как вы обе делаете все, от вас зависящее. Но ты, Анниляйн, позволь вещам идти таким образом, чтобы как-нибудь отвоевать и себе что-то, ради вас обеих; Юдит наблюдает за мамой и бабушкой, за вашей тревожной заботой о ее успеваемости, именно ваша забота побуждает ее продолжать эту бессодержательную для нее учебу. Ваша паника по поводу нескончаемой неуспеваемости делает ее учебу пустой. Не злись на меня за все то, что я говорю! Ведь я сужу о ребенке издалека, отсюда все выглядит иначе, нежели вблизи.