Фридрих II и его интеллектуальный мир — страница 17 из 87

[187]. Абд аль-Хакк бен Ибрагим бен Мухаммад бен Наср аль-Акки аль-Мурси Абу Мухаммад Кутб ад-Дин ибн Сабин (1216/17–1270) был, несомненно, одним из самых ярких и эксцентричных мусульманских мыслителей XIII века. Несмотря на почетное наименование «Кутб ад-Дин» («полярная звезда религии»), этот философ суфийского толка постоянно оказывался объектом преследования как со стороны фукаха, юристов, ответственных за правоверие, так и рационалистических школ: му‘тазилитов и фаласифа. Некоторые суфии, в свою очередь, считали, что он слишком смело вводил философский язык в область религии, в частности, в istilāh, терминологию суфиев[188].

«Сицилийские вопросы» свидетельствуют о хорошем знании греческих и арабских классиков, о понимании иудаизма и христианства. Он критиковал крупнейших арабских философов за слепое, как ему казалось, следование Аристотелю. Ибн Сабин был известен своим темным, сотканным из намеков и недомолвок языком, в его задачи явно не входило сделать свое учение легкодоступным для понимания. Однако община его учеников, «сабинитов», tarīqa as-sa‘bīniyya, сделала его знаменитым, а его учение — влиятельным. Главный постулат его состоял в «абсолютном единстве» (wahdat al-mutlaqa): единственная реальность есть Бог, и любое творение не может рассматриваться в отрыве от него.

Этих кратких сведений уже достаточно, чтобы представить себе тот письменный диалог, который должен был состояться между христианским государем и мусульманским философом между 1237 и 1242 годами. Анна Акасой первая высказала сомнение в том, что вопросы действительно были сформулированы Фридрихом II, по крайней мере, в дошедшей до нас форме. По ее мнению, политическая ситуация в аль-Андалусе была слишком сложной, ибн Сабин был слишком молод, чтобы быть представленным императору в качестве большого авторитета. А юноша отзывается о коронованном корреспонденте не слишком уважительно.

Введение в собственный трактат столь знаменитого персонажа, как «друг» мусульман Фридрих II, вполне подходящего для роли интеллектуального и религиозного оппонента, конечно, прибавляло важности сочинению молодого амбициозного ученого: в мусульманской научной литературе хорошо знали специфический повествовательный жанр «вопросов и ответов» (Masā’il wa-ağwiba)[189]. Эти аргументы важны, хотя остается все же неясным, почему выбор ибн Сабина пал именно на иноверца. Кроме того, не только в мусульманской традиции существовали воображаемые диалоги. Анна Акасой абсолютно права в том, что не следует принимать за чистую монету все, что ибн Сабин рассказывает нам в предисловии о переписке и о том, как к нему попали императорские вопросы. Однако, как мы вскоре увидим, сами эти вопросы вполне вписываются в ту широкую научную дискуссию, которая велась при штауфеновском дворе на протяжении десятилетий. Эта дискуссия объединяла философски настроенные умы, не считаясь с религиозными границами. Перейдем к вопросам.

«Мудрец (al-hakīm, т. е. Аристотель) во всех своих писаниях четко говорит о вечности мира, и нет сомнения, что таково было его мнение. Если он это доказал, то какие доводы он приводил? Если же он этого не доказал, то каковы были его аргументы?»[190]

Отвечая на этот вопрос, как и на следующие, ибн Сабин проявляет чуткость к формулированию философских концепций. Языковая и терминологическая точность, по его мнению, являются единственным методом довести дискуссию до объективных выводов. В этом он верен Аристотелю[191]. Исходя из этого, он обвиняет Фридриха II не просто в научном невежестве, но и, более определенно, в неумении формулировать вопросы. Император, «желающий услышать правильный ответ», должен был бы задать технический вопрос (sinā‘iyy), а не провоцировать собеседника формулами вроде этой: «Если он это не доказал, то каковы были его аргументы?» Он должен был бы спросить: «Каково было мнение Мудреца о мире? Считал ли он его вечным (qadīm) или новым (muhdat)? Или же он не имел определенного мнения, как Гален и другие древние?[192]

Далее ибн Сабин анализирует слова «мир», «вечность», «новизна», «созидание», «творение», отмечает разногласия крупнейших комментаторов Аристотеля: Фемистия, Александра Афродисийского, ибн Сины, ибн аль-Саига, — и объясняет их двусмысленностью выражений, ложными выводами и неточными спекуляциями. Вкратце изложив физику и онтологию Аристотеля, автор отмечает, что для Мудреца только научные законы обладали статусом строгого доказательства, burhān. Все остальное было лишь материалом для дальнейшего размышления[193]. Это важное различение: оставаясь приверженцем креационизма, учения о сотворенности мироздания, ибн Сабин приводит различные аристотелевские аргументы о его вечности, но настаивает на том, что Аристотель явно сомневался, не имел определенного суждения по этому вопросу, в то время как потомки удовольствовались его аргументами, приняв их за неопровержимые доказательства. Против них и направлена его полемика.

Защищая главный философский авторитет своего времени, ибн Сабин близок не только крупнейшим христианским ученым, но и еврейскому философу Моисею Маймониду (1135–1204). Одной из основных целей его «Путеводителя растерянных» было как раз освещение трудных мест Закона и примирение рассказа о Творении в Книге Бытия с физикой и метафизикой Аристотеля[194]. Нужно учесть эту параллель, поскольку Великая курия стала первым местом на латинском Западе, где обсуждалось это сочинение, оказавшее впоследствии большое влияние на развитие европейской мысли. Как ибн Сабин, Маймонид четко различал аргументы и неопровержимое доказательство. Это различие соответствовало умственному настрою многих христиан: дискуссия и сомнение по поводу важнейших постулатов веры еще не означали их опровержения.

Второй вопрос касался природы богословия: «Каковы ее цели и необходимые основания, если таковые имеются?»[195]

В устах средневекового интеллектуала, будь то христианин, мусульманин или иудей, такой вопрос звучал по меньшей мере провокационно. Не следует, однако, забывать, что то было время оживленных дискуссий о содержании и статусе отдельных наук и системе христианского знания в целом, менее устойчивой, чем когда бы то ни было. Об этом брожении свидетельствуют и многочисленные специальные трактаты (от Гуго Сен-Викторского до Роберта Килуордби), и обилие схем в рукописях и на витражах. Тенденция к пересмотру традиционных научных и дидактических схем была очевидна во всей Европе, и двор Фридриха II не мог не ответить на этот вызов. Ключевым в этих дискуссиях всегда был вопрос о достоинстве, благородстве той или иной дисциплины по сравнению с родственной или соседней по схеме. В этих бесконечных дискуссиях рождались представления о науке Нового времени.

Для окружения Фридриха II вопрос о статусе богословия не был ни праздным, ни провокационным. Ибн Сабин, отвечая на него, приводит мнения древних, аристотелевский «Органон», ряд псевдо-аристотелевских сочинений, включая популярное «Яблоко», и суфиев[196]. Предлагая свое подразделение наук, он основывается, как и христианские систематизаторы, на античном наследии. Обращаясь же к языку суфиев, он намеренно темнит: «Неспособность достигнуть понимания есть понимание». Это поучение, приписываемое первому халифу Абу-Бакру, стало принципом «ученого незнания», единственным способом «познавания» Бога. Он раскрывается в главе «Путь заблудшего». Здесь для описания Бога используются многочисленные термины, которые не являются атрибутами, ограничивающими Его сущность. Описание заканчивается вызовом: «Нам нужно встретиться. Твой вопрос показывает, что ты не знаком с наукой и проблемами философской спекуляции. … Все твои вопросы для членов нашей общины столь же ясны, как огонь на горе, умы их острее меча и кинжала. Задай вопросы посложнее, поглубже, поумнее, чтобы ты смог поговорить об этом с каким-нибудь мусульманским школяром, а не с ученым»[197].

Такой не слишком дружественный тон не раз встречается на страницах «Сицилийских вопросов». Автор особенно критичен к своему корреспонденту в третьем вопросе, посвященном аристотелевским категориям. Фридрих II спрашивал, «каковы они, как их используют в разного рода науках, чтобы достичь их полного числа “десять”? Сколько их? Можно ли насчитать их больше или меньше, и каково доказательство»[198].

По мнению ибн Сабина, император слишком мало начитан, он «очень далек от общины исследователей и от исследования. Он даже не ищет быть ведомым, что должно быть, для нашего мусульманского философа, смыслом письменного обращения к нему как авторитету. Император сам не знает, о чем спрашивает. Он желает то ли лжи, то ли невозможного, пытается скрыть свое невежество, но Бог открывает его. Вопрос о количестве категорий, поставленный сразу после утверждения о том, что их десять, является доказательством глупости. Это все равно что спрашивать: девять сфер, их вообще сколько?»[199] Для ибн Сабина, суфия, единственная истина, которую следует искать, состоит в раскрывании божественной реальности. Поэтому аристотелевская логика, интересовавшая мутакаллимов и фаласифа, часто критикуется в этом разделе «Сицилийских вопросов». Однако он не отвергает логику в целом. Он объясняет значение категорий и советует императору заняться систематическим чтением. Тогда он лучше будет знать то, что его интересует, а ответы уже не покажутся ему «более темными, сложными, туманными и непонятными, чем его собственные вопросы»