.
Перу Михаила Скота приписывается также самый ранний комментарий на трактат Иоанна Сакробоско «Сфера» (Sphaera)[592]. Об этом авторе не известно ничего достоверного, кроме того, что в 1220–1240 годах он преподавал в Париже. По популярности вплоть до XVI века это небольшое дидактическое сочинение, написанное, видимо, в 1230–1235 годах, может соперничать даже с «Теорией планет», приписываемой Герарду Кремонскому (Theorica planetarum Gerardi). Оба эти текста стали неотъемлемой частью «астрономического корпуса» позднего Средневековья[593]. Если верить колофону комментария на «Сферу» в издании конца XV века, «знаменитый знаток движения сфер» Михаил Скот написал этот комментарий по просьбе Фридриха II для нужд преподавания, как и «Введение». Космологическая проблематика и стиль изложения в комментарии говорят в пользу авторства Скота. Но по своей схеме он ближе к университетскому курсу: каждый раздел посвящен какому-нибудь пассажу из «Сферы», комментатор излагает его в нескольких ключевых словах, которые студенты могли легко запомнить; затем он переходит к аргументации pro et contra, ad primum, ad secundum и т. д., следуя традиционной схоластической схеме. Есть, однако, и главы, отступающие от этого правила, как бы заметки магистра «для себя». Другое важное отличие этого комментария от «Введения» состоит в довольно многочисленных точных отсылках к Аристотелю, Платону и арабским мыслителям. «Введение» не лишено этого критического аппарата, но он далеко не так развит.
Трактат Сакробоско по историко-научному значению не великое событие. Но это и не просто компиляция «Начал астрономии» Аль-Фаргани (Альфрагана) и нескольких литературных источников (Вергилий, Лукан, Овидий), как это хотелось видеть Деламбру, Дюэму и некоторым другим. Сакробоско обладал большим педагогическим талантом, и он сознательно избрал стиль изложения, который уже тогда назвали «нарративной астрономией» в отличие от астрономии «демонстративной»[594]. Этот стиль характерен и для «Введения», в котором можно обнаружить несколько ссылок на «Сферу»[595].
«Сфера» привлекала еще и тем, что в ней поднимаются большие и каверзные вопросы, в том числе возможность существования многих миров. Если атрибуция Скоту верна, получается, что он одним из первых высказался по этому вопросу, приводя аристотелевские аргументы[596]. Сакробоско включился и в дискуссии об эмпирее, огненном небе, занимавшие тогда богословов. Он попытался доказать его существование на чисто метафизических основаниях, приписывая этому «первому небу» высшее благородство, проистекающее из его неподвижности. Михаил Скот тоже не раз говорит об эмпирее, впрочем, не претендуя на точность: во «Введении» эмпирей оказывается у него то третьим, то девятым, то десятым[597]. Комментируя по просьбе государя текст, использовавшийся в преподавании в Парижском университете, шотландский астролог еще раз проявил интерес к научным новинкам своего времени.
Скоту приписывались многочисленные небольшие сочинения по внеуниверситетской медицине, фармацевтике, различным типам гаданий и магии: такова посмертная цена, которую пришлось заплатить за славу личного астролога императора с репутацией еретика[598]. Эта слава начала закрепляться за ним еще при жизни, что, в представлении современников, явно скомпрометировало заслуги переводчика важнейших философских текстов, но и парадоксальным образом служило аутентификации сочинений, приданию им пусть подозрительного, но престижа в глазах нескольких поколений читателей[599]. Среди них только «Искусство алхимии», пожалуй, заслуживает доверия[600]. Раввин Яков Анатоли хвалил Скота и, в свою очередь, упомянут в «Искусстве алхимии». Другой иудей, Иуда ха-Кохен, тогда совсем юный аскет, критиковал христиан при дворе Фридриха II за попытки добыть золото, «то, что они называют Великим искусством»[601]. Оба сотрудничали с клириком Михаилом Скотом, сохранив свою веру и разделив с ним интерес к натурфилософским вопросам.
Для таких знатоков и философской, и магической литературы, как Альберт Великий и Роджер Бэкон, его «грех» состоял еще и в том, что он был клириком, но не членом одного из нищенствующих орденов, к которым они сами принадлежали и которые к середине столетия обосновались на всех важнейших научных кафедрах Запада. Такой патриотизм по отношению к своему ордену был вполне типичен среди францисканцев и доминиканцев. Для иных же Михаил Скот знал слишком много, поэтому не стоит удивляться при встрече с ним в дантовском «Аде» (XX, 115–117), где он казнится в почтенной компании таких же «ясновидцев»: они шествуют со свернутой на спину головой.
Звучали и восторженные голоса. Генрих из Авранша писал:
Кое-что, мой государь, о тебе предсказывал верно,
Помнится мне, Михаил, который Шотландцем зовется.
Ведал созвездий пути как никто сей прославленный авгур,
Их толковать Аполлон умел лучше всех этот новый.
Судьбы империи всех беспокоили нас беспрестанно,
Он же сомнений не знал, на ум полагаясь надежный:
«С помощью, Цезарь, твоей, вновь расцветет государство».
Веры особой его словам не давали прелаты,
Им он причину тогда формальную сразу добавил.
«На основанье простом — никому и не нужно иного —
Правит народами князь: чтобы единая воля
Все их сплотила, и все б выполняли его приказанья.
Необходимо сие, иначе ведь рушится царство,
Жертва усобиц, оно уж не может более длиться.
Ныне правленья бразды перехвачены дерзким народом,
Волю монаршью блюсти не желает строптивое племя.
Но коль не лгут небеса, ежели звезды, как прежде,
Верным порядком идут по своим непреложным орбитам,
Если небесным телам вторит и мир поднебесный,
Мудрость, которая всех превосходит, этого князя
Волю к вражде пресечет и законов крепкой уздою
Всех взбунтовавшихся он повиноваться заставит.
Даже не вынув меча, на грабителей он, разоренный,
Выйдет, но кара всех ждет соразмерная: кто правосудья
Верить не хочет мечу, достоянье свое потеряет».
Малое это сказав, пророк Михаил наш нелживый,
Многое, может, еще сказать собираясь, умолкнул.
Тайны такие толпе не желая доступными делать,
Голос он свой посвятил лишь высочайшему слуху.
Так обличитель судеб судьбе и своей подчинился[602].
Это стихотворение было написано в честь императора незадолго до его возвращения из Германии в Италию в 1236 году, значит, в тот момент он только что ушел из жизни. Возможно даже, что это событие послужило поводом для поэта, искавшего успеха при дворе. Михаилу Скоту приписывалось довольно обширное стихотворное пророчество, vaticinium, о злосчастной судьбе непокорных северных коммун. Именно на него намекает Генрих из Авранша. Поэт говорит об этом пророчестве как о великой тайне, которая должна была достигнуть лишь «высочайшего слуха», но на самом деле оно быстро стало широко известно. Вполне вероятно, что одно из антигвельфских «пророчеств», возникшее в напряженной атмосфере 1230-х годов в окружении Фридриха II, было составлено из нескольких пророческих текстов и просто приписано Михаилу Скоту[603]. Во второй половине века мы находим его в самых разнообразных рукописях, в том числе в автографе «Хроники» Салимбене, а также в наиболее ранней из дошедших рукописей «Введения» самого Михаила Скота, переписанной в Центральной или Северной Италии после 1280 года. В ней есть также пометка, что пророческие стихи были прочитаны императору незадолго до его отъезда из Германии[604]. Согласно другому свидетельству, сопровождающему пророчество в одной из рукописей, Михаил Скот зачитывал стихи перед подеста и другими магистратами Болоньи в 1231 году[605].
Произносил ли Михаил Скот когда-либо подобные пророчества или нет, вряд ли когда-нибудь удастся узнать с определенностью. Но из стихотворения нормандского поэта и из истории с пророчеством можно составить отчетливое представление о том, какую не только культурную, но и политическую роль должен был выполнять при дворе астролог. Уже без упоминания фундаментального «Введения» он предстает перед нами как ученый достаточно широких взглядов. В Толедо в XII веке под покровительством архиепископов последовательно работали над созданием «латинского Авиценны». Скот внес свою лепту переводом принадлежащего перу Авиценны изложения аристотелевской зоологии и «кордовских перипатетиков» — Аверроэса и Альпетрагия. Возможно, что в Толедо о необходимости переводить Аверроэса заговорили еще до 1215 года[606]. Именно тогда в Париже, при активном участии церковных властей, началась серия запретов на комментирование и публичное преподавание физических и метафизических сочинений Аристотеля, libri naturales. На этом моменте нужно ненадолго задержаться.
Начнем немного издалека. Примерно в 1265 году в своем «Третьем сочинении», написанном по личной просьбе папы Климента IV, Роджер Бэкон размышлял над причинами невежества западных христиан в науках и философии и критиковал как тех, кто запрещал преподавание перипатетической философии, так и бестолковых комментаторов Аристотеля. Эти последние, считал он, ничего не понимали в том море книг, которые они переводили с арабского и греческого. В черный список попали и Михаил Скот, и работавший для короля Манфреда Варфоломей Мессинский, исключение сделано только для учителя Роджера, Роберта Гроссетеста (буквально «большеголового», то есть «Умника»), знавшего греческий