Соловьёва постоянно передавала Лабецкому приветы от звонивших, говорила, что родственники и друзья обижаются на него за молчание, предлагала воспользоваться своим телефоном. Но депрессия ещё долго не покидала его. Из той, добольничной жизни ни видеть, ни слышать никого не хотелось.
Но, наконец, наступил день, когда он вспомнил о своём мобильном телефоне. Лабецкий долго искал его, трубка и зарядное устройство оказались на самом дне дорожной сумки, с которой он сюда приехал. Зарядив мобильник, он ещё потянул пару дней. Телефон молчал. Вечером третьего дня он позвонил Раисе. Как она обрадовалась, Боже мой! У него неожиданно потеплело на сердце: ему вдруг показалось, что он кому-то нужен. А всегда молчаливая Раиса вдруг затрещала без передышки, как цикада. Она, конечно, спросила, как он себя чувствует, но ответа дожидаться не стала, сразу начала рассказывать о делах в родной больнице. Она трещала, а Лабецкий с удовольствием слушал знакомый голос, не слишком вникая в смысл её слов: думать о делах ещё не было сил, и смешно было руководить больницей, находясь в туберкулёзном стационаре. Но потом вдруг что-то зацепило его, и тепло, ненадолго возникшее в его сердце, стало быстро таять и растворяться. Всё, о чём рассказывала Раиса, касалось только её лично.
— Этот придурок Владлен Саныч, он ведь теперь вместо тебя, он снял с меня все совмещения и проценты, а совместительство заставляет отрабатывать по часам! Ты представляешь?
Лабецкий пробормотал что-то неопределённое.
— Старый пень! — Продолжала кричать Раиса. — Ты ему должен обязательно позвонить! Пусть он мне всё вернёт… Пока тебя нет, я тут совсем на мели оказалась. Знаешь, сколько мне Шурик в прошлом месяце отвалил? Целых две тысячи! Я ему их обратно в карман засунула. Пусть подавится! И ещё у меня с путёвкой в санаторий ничего не получается. Ольга Ивановна, ну, наш профорг, отговаривается занятостью и нисколечко о моей путёвке не беспокоится, а время-то идёт… Ты ей тоже позвони обязательно! Слышишь, Серёжа? Мне без тебя так плохо!..
Он давно всё понял, в душе стало опять пусто и холодно и всё-таки, почти безнадёжно, он то ли спросил, то ли попросил Раису.
— Ты не приедешь ко мне в эти выходные?
Она как-то вдруг растерялась и замолчала. Он понял, что поездка за тридевять земель в туберкулёзную больницу никак не входила в её планы, и хотел было, не прощаясь, разъединиться, но Раиса виновато залепетала.
— Ты знаешь я обещала Таньке, ну, помнишь мою подружку Таньку? Я ей обещала на лыжах поехать, мы месяц собирались… Вот в следующие выходные я обязательно постараюсь приехать… Ты не обидишься, Серёженька? Нет?
— Не обижусь… — Глухо ответил он.
— Так ты обязательно позвони Владлену… Позвонишь?
Лабецкий разъединил телефон. Дрожащими то ли от разочарования, то ли от слабости пальцами отключил его и забросил на прежнее место в дорожную сумку. Он вдруг подумал о жене, но вспомнил, как задрожала она от ужаса и брезгливости, когда он сообщил ей, что заболел туберкулёзом. Здесь всё было понятно — разговаривать с ней было не о чем. И впервые за всё время лечения ему смертельно захотелось напиться. Эту жажду было легко удовлетворить: ходячие больные, которым были разрешены прогулки, ездили за водкой в ближайший посёлок, вечерами в своей палате потихоньку выпивали, изредка напивались, за что иногда и вылетали из стационара — с пьяницами Соловьёва не церемонилась. Но это было бы слишком. Он с трудом сумел подавить в себе желание выпить и стал думать о будущем, о работе.
Владлен Саныч исполнял сейчас его обязанности по своему статусу. Он был из команды предшественника Лабецкого, единственный человек из администрации, которого он не уволил сразу по принятии своей должности. На это были серьёзные причины. Владлен, пенсионный возраст которого был не за горами, до истерики боялся лишиться места начмеда, поскольку давно потерял квалификацию хирурга, которым был когда-то. Начмедом он был никудышным, но зато послушным и преданным исполнителем воли начальства. Он не вылезал из кабинета нового главного, демонстрируя ему свою лояльность. Уверял, что будет всегда его поддерживать, защищать его интересы. Безусловно, не обошлось и без пухлого конвертика в качестве внушительного аванса. Кроме этого Владлен провёл большую организационную работу: он обошёл все отделения и, запершись с врачами в ординаторской, поговорив для проформы о всяких текущих делах, заканчивал свой визит одной и той же фразой.
— Господа, надо делиться…
И выразительно поднимал глаза к потолку, указывая пальцем наверх.
Его поняли сразу, нынче все служащие бюджетных учреждений всё мгновенно понимают. Владлен был оставлен на своём месте не без колебаний, но все последующие годы Лабецкий ни разу об этом не пожалел. Начмед много раз на деле доказывал свою преданность, и немалые финансовые потоки направлялись в стол главного врача по его инициативе…
Почему же теперь он вдруг так осмелел? С чего это он вдруг начал вводить свои порядки? Чем помешала ему Раиса, которую при Лабецком никто в больнице пальцем не посмел бы тронуть? Он намеренно демонстрировал сотрудникам своё особое расположение к ней, и, приняв правила его игры, они не стеснялись заискивать перед ней и, не без помощи разных презентов, искали её дружбы и заступничества. По крайней мере наборы дорогих шоколадных конфет в столе Раисы не переводились…
Мысли Лабецкого были ещё совсем вялыми, воля расслаблена болезнью и лекарствами, поэтому логическая цепочка выстраивалась с трудом. И вдруг ему стало смертельно холодно, его начал колотить озноб так, словно он в одной нижней рубашке оказался на улице, где вторые сутки завывала метель. Он, наконец, понял… Владлен стал таким смелым, потому что примеряет на себя должность главного врача. В больнице прежнего начальника больше не ждут, там уже знали, что Лабецкий в кресло главного врача не вернётся… И в первый раз в жизни он почувствовал себя униженным. Ему незнакомо было это чувство, он даже не понял, что это за тоска такая схватила его за горло и начала душить. Он никогда прежде не ощущал унижения. Даже когда сидел на скамье подсудимых. И когда отбывал срок в тюрьме, и когда работал могильщиком на кладбище… Он был тогда достаточно самокритичен. Его подкосило пьянство, и Лабецкий терпел, и принимал многое, очень многое, считая это расплатой за свой тяжкий грех — лицо умирающей Вики Пономарёвой он никогда не забывал. А сейчас… Нет, унижение он почувствовал впервые. И хотя он был ещё очень слаб, Лабецкий понял, что над всем этим надо всерьёз задуматься… Но потом, когда он немного окрепнет, ещё немного подлечится…
Теперь-то Лабецкий понимал, откуда у него этот проклятый туберкулёз… Однажды зимой, в колонии он сильно заболел, так сильно, что не смог подняться и выйти на работу. В лагере был единственный человек, который ставил диагнозы и практически выносил приговоры: определял, симулянт или нет направленный к нему арестант. Это был фельдшер, тоже заключённый, которого, с лёгкой руки Лабецкого, все звали «Клистиром». Он не любил Лабецкого прежде всего потому, что тот был врачом, и довольно скоро должен был выйти на свободу, тогда как самому Клистиру надо было мотать срок ещё ой-ой-ой сколько… Знал он и про свою кличку, и про то, кто это прозвище придумал. И когда к нему почти волоком притащили Лабецкого, которого ноги не держали от слабости, он поставил диагноз «Здоров», расписался, где было нужно и отправил его на работу. Но до места Лабецкий не дошёл, он вообще тогда никуда не дошёл, он просто упал в коридоре. Тогда его записали в злостные симулянты и отправили в карцер. Там, лёжа на ледяном тюфяке, примёрзшем к металлической койке, он потерял сознание. Очнулся только в лагерном лазарете, где его лечил всё тот же Клистир. Лечил тем, что имелось в его скудной аптеке: аспирином, анальгином, ещё какой-то ерундой. В медчасти колонии всё было серым: стены, полы, двери, простыни… Но при этом Клистир, выполнявший вместе с фельдшерскими обязанностями функции санитара, поддерживал здесь образцовый порядок. Он тщательно мыл пол и посуду, стаскивал с Лабецкого мокрые от пота рубашки и переодевал хоть и в серое, но чистое бельё. И, вопреки всему, Лабецкий не сразу, но потихоньку начал поправляться. Он долго был в палате медчасти один — госпитализациями заключённых в колонии не баловали. Но случилось непредвиденное: однажды в лазарет приволокли заключённого с лёгочным кровотечением. Кровотечение было страшное, Лабецкий только один раз видел такое в пору своей работы на «Скорой». А Клистир не испугался: быстро раздел больного, усадил на койку, обложил простынями, поставил ему на колени новенький эмалированный таз и только после этого вопросительно взглянул на Лабецкого.
— Нужны наркотики… — Шепнул тот ему в ухо.
Клистир покачал головой: Лабецкий и сам понимал, что в лагерном лазарете они не положены.
— У меня есть… — Вдруг прохрипел больной, полным ртом сплёвывая сгустки крови, которые шлёпались в таз словно алые лягушки. — Там, в ватнике…
Клистир извлёк из кармана его грязного ватника две ампулы морфия, и опять вопросительно посмотрел на Лабецкого.
— Делайте обе… в вену… — Отплёвываясь, опять почти прошептал больной. — Я могу больше…
Лабецкий кивнул. Спасти этого человека было невозможно, какие тут дозировки… Он оценил и расторопность своего коллеги в экстремальной ситуации, и его аптечные запасы. У Клистира почти невозможно было выпросить таблетку анальгина при самой острой зубной боли, но у него нашлась и дефицитная аминокапроновая кислота, и лёд был в достаточном количестве в старом облезлом холодильнике. С большим трудом кровотечение они остановили. Вызывать санитарный транспорт, чтобы отправить больного в город, было бессмысленно — ему оставалось жить всего ничего. Он был в сознании, после морфия удивительно спокоен, сидел, мертвенно бледный, на кровати с продавленной сеткой, обложенный подушками и чистыми простынями. Только теперь Лабецкий смог рассмотреть его. Это был человек средних лет, очень худой, с большими, какими-то бесцветными глазами и с зубами, сплошь изъеденными кариесом. Клистир ушёл докладывать о случившемся начальству, и они остались одни.