Попробуйте представить себе, что пришла русская зима и что население без хлеба двинулось в путь по пустой, сожженной стране, ища его: мужчины, женщины и дети будут умирать тысячами в снегах России! Попробуйте себе представить, что это значит! Если вы когда-нибудь знали, что такое голод и холод, то вы поймете меня…
Голод и холод! Кому Нансен говорит это? Лишь некоторые делегаты внимательно слушают. Многие раздражены; зевают, скептически улыбаются, чертят что-то в своих блокнотах. Господин Нансен, кажется, собрался агитировать Лигу наций. Это было бы просто забавно, если бы господин Нансен не был так популярен.
— Во имя человечности, во имя всего, что вам свято, я обращаюсь к вам, имеющим жен и детей, чтобы вы подумали, что означает гибель миллионов женщин и малюток! С этого места я обращаюсь к правительствам, народам, ко всему миру и зову на помощь! Спешите с помощью, пока не будет чересчур поздно!..
И столько гнева, боли было в его голосе, когда он произносил эти слова, что даже самые яростные враги того дела, за которое он теперь боролся, не посмели сразу выступить против. Он сошел с трибуны. На галереях, где сидела допущенная на заседание публика, загремели аплодисменты. Это была почти овация. Но зал не подхватил ее.
Выступил представитель Южной Африки. Он поддержал Нансена. Но тут, бледный от ярости, поднялся один из делегатов.
— Что касается меня, — голос его срывался, — то я предпочел бы быть свидетелем гибели всего русского народа, чем рисковать поддержкой большевистскому правительству!
Подробного отчета об этом заседании в печати не появилось.
Ни одно телеграфное агентство не передало всей речи Нансена. Ни одна газета не напечатала ее целиком.
Вскоре Лига наций объявила, что она ограничится ролью простой советчицы во всем, что связано с помощью России.
В голодном Поволжье
Паровоз протолкнул вагоны под деревянную пограничную арку с выцветшей кумачовой звездой на верхушке.
— Ура! Да здравствует Нансен!..
К вагону, толкая друг друга, бросились люди. Нансен хмурился, взволнованно разглаживая усы. Произносить речь не хотелось. Но и красноармейцы в остроконечных суконных шлемах, и железнодорожники, и мужики, стучавшие от холода лаптями по мерзлой земле, чего-то ждали от него.
— Я постараюсь, чтобы вашему Поволжью помогли! — сказал он, и переводчик прокричал его слова в толпу. — Помочь должны все западноевропейские державы. И я хочу добиться этого!
Загудел надтреснутый станционный колокол. Мальчишки побежали за поездом. На других белорусских станциях за окнами вагона тоже темнели толпы, кричавшие «ура». Нансен выходил на площадку и махал широкой черной шляпой, подставляя голову ледяному ветру, гулявшему над осенней Россией.
В Москве Нансен задержался недолго. Он сказал Михаилу Ивановичу Калинину, что хотел бы проехать по голодным местам Поволжья. Калинин недавно вернулся оттуда и посоветовал Нансену: «Если вы хотите увидеть всё — поезжайте в Саратовскую и Самарскую губернии».
Нансен отправился на Волгу вместе с доктором Феррером, человеком доброй души, долго жившим в Индии и видевшим в своей жизни много страданий.
Паровоз с двумя прицепленными к нему вагонами бежал на восток. Кое-где на станциях разгружались эшелоны с зерном. Их охраняли голодные красноармейцы. Хлеб увозили в детские дома, смешивали с лебедой и кормили детей.
Саратов встретил гостей метелью. К вагону вышли со знаменами люди — нет, скорее тени людей. Какие бледные, бескровные лица…
Нансену дали старый автомобиль, кузов которого был прострелен пулями и неумело залатан.
Закутавшись в тулупы, он и доктор Феррер поехали в степь. Мела поземка. Машина застревала в сугробах — дорога была едва наезжена.
Внезапно шофер затормозил. Впереди лежало что-то полузанесенное снегом. Нансен вышел — и снял шапку: то был труп женщины.
Деревня, куда машина добралась в сумерки, казалась брошенной. На багровом фоне заката чернели оголенные стропила.
— Съели солому с крыш-то… — сказал шофер.
В первой избе чадила лучина. На лавке под одеялом из цветных лоскутков лежал старик. Пар дыхания еле курился над его головой. Женщина с черными, обмороженными щеками, растиравшая что-то в каменной ступке, безучастно взглянула на вошедших.
Нансен подошел ближе: в ступе была солома, дубовая кора и еще какая-то серая масса.
— Глина, — сказал переводчик. — И еще мука из старых лошадиных костей. Подмешивают к соломе и едят.
Во второй избе было холодно, как на улице. На полу рядом лежали два трупа со скрещенными на груди костлявыми руками. В темноте на кровати кто-то стонал.
Доктор подошел туда с фонариком.
— Агония, — тихо сказал он. — Здесь уже ничем не поможешь.
Все последующие дни Нансеном вспоминались потом, как тяжелый кошмар. В голове смешались названия незнакомых городов и деревень. Нансен заходил в детские дома, куда собирали сирот. Опухшие животы, отекшие ноги, бессильные, тонкие руки, изгрызенные с голоду. Он бывал в селах, где половина людей лежала в беспамятстве. Темные провалы окон смотрели на мертвые улицы. Трупы относили на кладбище, но у людей не было силы долбить мерзлую землю. Мертвые лежали в снегу меж старых могил.
В одной из деревень мальчик лет десяти, как щенок, забрался под крыльцо опустевшего дома и безропотно ждал там своей участи. Нансен подошел к нему, хотел взять, унести в дом. Мальчик протянул было ручонки, попытался встать, но как-то странно повалился на бок — и затих навсегда.
Нансен входил в избы, где бредили тифозные. При нем вынули из петли женщину, которая, чтобы не видеть мук своего ребенка, бросила его в колодец, а потом удавилась сама на вожжах, перекинутых через ворота. Сердце разрывалось от боли, а в памяти вставали сытые физиономии, брезгливо оттопыренные губы, в ушах звучал злой, срывающийся голос: «Я предпочел бы быть свидетелем гибели всего русского народа…»
Из Самары Нансен снова поехал по деревням. В декабрьскую злую пору его автомобиль пробирался по занесенным дорогам Мелекесского уезда. Стояла лютая стужа. У деревенской околицы ждала толпа. Автомобиль остановился.
Нансена обступили. К нему протягивали руки. Он видел глаза, полные мольбы. Какая-то женщина со счастливым безумным лицом качала на руках трупик ребенка и что-то быстро-быстро шептала. Другой мальчик, совсем крохотный, жался к шубе Нансена: «Дяденька, хлебца… хоть корочку, дяденька, милый».
Вдруг голодные увидели, что высокий нерусский человек, который должен был привезти им хлеб, заплакал. Он плакал, судорожно всхлипывая и вытирая лицо рукавом шубы. Потом заговорил на незнакомом языке, в отчаянии махнул рукой и почти побежал к автомобилю. Люди бросились за ним, хватали за шубу: «Хлеба! Хлеба!»
— Феррер!.. — Голос у Нансена прыгал. — Феррер, я больше не могу!.. Мы возвращаемся в Москву. Я должен рассказать… Я расскажу об этом всему миру.
Чугунные сердца
Нансен, Нансен, Нансен!..
Это имя снова не сходит со страниц газет, как в те далекие годы, когда «Фрам» вернулся к родным берегам. Но теперь его нередко называют с раздражением, с насмешкой, с угрозой.
Нансен неутомим. Его видят во всех европейских столицах. Он стучит в чугунные сердца.
Сообщение из Стокгольма: «Профессор Нансен телеграфирует, что голод в России не поддается никакому описанию. Нужна помощь правительств и народов».
Из Лондона: «Последнее послание Нансена о голоде произвело большое впечатление. Ряд газет отмечает, что люди в Поволжье мрут как мухи, в то время когда хлеб гниет на американских элеваторах, а пароходы ржавеют в портах».
Из Женевы: «Сюда прибыл Нансен. В своем докладе он утверждал, что в России голодает 33 миллиона человек. Каждая тонна зерна может спасти 12 человек от смерти. Три доллара обеспечивают человеку пропитание».
Из Лондона: «Нансен обратился с телеграммой к английскому правительству, а затем приехал сам и выступает с докладами о русском голоде».
Из Парижа: «Сюда прибыл Нансен. „Не опоздайте с помощью! — говорит он. — Европа должна помочь Поволжью уже хотя бы потому, что Россия — житница Европы“. Пять тысяч человек, собравшиеся слушать выступление Нансена, устроили ему продолжительную овацию».
Из Лондона: «Нансен требует от английского правительства помощи голодающим на Волге. Нансен заявил корреспондентам: если Англия не желает подать примера, он покинет ее с отчаянием в сердце».
Из Нью-Йорка: «Видный американский журналист X. Э. Труэсделль в связи с призывами Нансена утверждает, что помощь Поволжью со стороны американцев — это не благотворительность, а стремление загладить прошлое. „Мы должны со стыдом помнить, — пишет Труэсделль, — что американское правительство тратило миллионы долларов для поддержания контрреволюционных пиратов в их войне с русским народом“».
Из Лондона: «Британский кабинет признал невозможным ассигновать какую-либо сумму денег голодающим в России. Ряд газет резко критикует правительство, утверждая, что отказ в помощи Поволжью ставит Англию вне цивилизации».
И, наконец, из Женевы: «Совет Лиги наций отверг представленный Нансеном меморандум норвежского правительства о помощи голодающим в России».
На крышах Стокгольма лежал серый, источенный солнцем снег, ветер доносил едва уловимые запахи пробуждающихся сосен.
Нансен пошел в церковь пешком. День был хмурый и теплый. В скверах кричала детвора. Розовощекий малыш бросил мяч так неловко, что он покатился под ноги прохожим. Нансен поднял мяч и протянул его раскрасневшемуся мальчугану. Какой крепыш! И тотчас выплыло восковое личико ребенка, безропотно ждавшего смерти под крыльцом опустевшего дома.
На мосту Норрбро Нансена окликнули. Харальда Бремера Нансен знал по дипломатической работе. Харальд, как всегда, безукоризненно одет и весьма приветлив. Сегодня он даже приветливее обычного: хочет показать, что не придает значения тому, что говорят о его знакомом.
— Ты похудел, старина! — Голос Харальда полон участия. — Ты много ездишь… Ты ведь был «у них»! Не очень-то это осторожно с твоей стороны…