Фронт без линии фронта — страница 52 из 91

У ног «молодых» лениво улеглась огромная овчарка. Ее хозяин — обрюзгший ефрейтор с мешками под глазами — сидел лицом к обер-лейтенанту и девушке и сопел, обдавая их хмельным перегаром.

Важно и гордо, как и надлежит извозчику, везущему знатных лиц, восседал я на козлах.

Можно себе представить, как были натянуты наши нервы. Ведь за всей этой внешней парадностью скрывалось огромное напряжение и волнение. Мы едем на очень ответственную операцию. Вскоре должно произойти событие, о котором заговорят все газеты земного шара, а в фашистском логове подымется страшная паника.

Мы ехали по главной улице, как настоящие хозяева этого красивого украинского города, а все надписи на домах на немецком языке и сами гитлеровцы, стучавшие железными подковами по тротуарам, казались нам мусором, который необходимо выбросить вон. И сделать это должны мы. Именно нам поручила это Родина, наш славный народ. Русский, белоруска и украинец — дети единокровных советских братьев — идут, возможно, на смерть ради жизни других. Нет, в такие минуты человек не может быть бессильным. Он становится крепче, у него вырастают крылья, и никакие другие мысли не руководят его действиями, кроме мыслей о святом долге перед Родиной.

Вблизи резиденции Коха замечаю Мишу Шевчука, Жоржа Струтинского и Ивана Приходько, чуть дальше уверенно прохаживаются по тротуару неразлучные Николай Куликов и Василий Галузо.

«Держитесь, друзья, — читаю в их глазах. — Вся Родина с нами».

Я говорю им тоже одними глазами: «Не волнуйтесь, хлопцы. Все будет в порядке».

Без слов понимаем мы друг друга, потому что сердца наши и мысли настроены на одну волну.

…Гаулейтер выбрал для своей резиденции двухэтажный дворец с колоннами в глубине сада, обнесенного высокой оградой и обтянутого колючей проволокой. У массивных ворот стояли часовые, тщательно проверявшие пропуска каждого, кто должен был пройти во дворец или въехать во двор.

Подъехав к воротам, мы сразу же увидели майора фон Бабаха, вышедшего нам навстречу.

— А я уже беспокоюсь, — забыв поздороваться, сказал он. — Думаю: хоть бы не опоздали. Гаулейтер собирается к отъезду в Кенигсберг.

— Хайль Гитлер! — приветствовал его Кузнецов.

— Хайль Гитлер, герр обер-лейтенант. Получайте пропуска, и пойдем в резиденцию. Экипаж поставьте во дворе, в тени.

В наши планы не входило заезжать во двор (ведь без специального разрешения охрана не выпустит фаэтон назад), но отказать адъютанту было невозможно, пришлось принять его предложение. Получив пропуска, Николай Иванович и Валя в сопровождении фон Бабаха пошли во дворец, а я остался в саду, на козлах экипажа. Должен признаться, мое самочувствие в те минуты было не из приятных. Мне казалось, что, возможно, фон Бабах приготовил для всех нас западню.

Как медленно тянется время! Взад и вперед снуют немцы — военные и штатские. Каждый раз они как-то подозрительно посматривают и на фаэтон и на меня. А может, их взгляды только кажутся подозрительными? Ведь мозг мой был настолько напряжен, что малейший скрип окна или двери, возглас внутри дворца казались долгожданным выстрелом.

За воротами появился Шевчук. Он не спеша прогуливается по тротуару, держа в руках пышный букет.

А вот Жорж Струтинский. У этого руки в карманах…

Они на месте, мои друзья. Я вижу их, я чувствую биение их сердец. И это придает мне бодрости, слегка успокаивает до предела натянутые нервы.

— Все обойдется хорошо… Все будет в порядке, — шепчут губы.

Это я — хлопцам. Это я — себе. Это я — матери моей.

Нет, не знает она, где теперь ее Микола. И отец не знает. И братья.

«Помнишь, Грицю, — обращаюсь мысленно к старшему брату, — как я мальчишкой помогал тебе крутить ротатор, из которого вылетали небольшие листочки бумаги? Не знал я тогда, о чем именно писалось на этих листках. Уже потом, когда тебя забрали и посадили за решетку, узнал я, что ты подпольщик. И не обычный, а член окружного комитета КПЗУ[5]. Выходит, я уже и тогда был подпольщиком».

Было это в 1932 году. А через год пришла в нашу семью еще одна тяжелая весть: военный трибунал приговорил брата Ивана к казни, как члена Польской коммунистической партии.

Иван! Иван! Сколько слез выплакали тогда глаза нашей мамы, сколько здоровья отняла у нее, у отца, у всех нас, троих младших братьев, эта весть, пока мы не узнали, что тебе даровали жизнь!

И не было ни в отцовских, ни в материнских словах укоров ни тебе, ни Грицю за то, что с вами случилось. Они не упрекали и меня, когда в тридцать седьмом ворвались в нашу хату жандармы и повели меня в тюрьму. Я не был тогда ни коммунистом, ни комсомольцем, но, когда 7 ноября над нашим селом алым пламенем вспыхнули знамена, дефензива не без оснований заинтересовалась мной.

Дали мне тогда два года тюрьмы, на пять лет лишили прав (помню, как я не мог понять, чего меня лишили, ведь никаких прав у меня и не было). За решеткой я видел и слышал от других, как расправлялись с политическими заключенными жандармы польской охранки. Под ногти загоняли иглы, лили в ноздри керосин со смолой, по колено ставили в ледяную воду и держали так целыми сутками, били березовыми прутьями…

И вот теперь, стоит лишь раздаться за стенами этого дворца выстрелу, я могу попасть в руки гестаповцев. Но нет! Я уже не беспомощный мальчишка, у меня есть оружие, и, пока я могу его держать, врагам не удастся меня схватить. Живым не сдамся!

А может, еще найдется выход? Присматриваюсь к воротам. Они лишь на засове. Можно будет попытаться их открыть и вовсю погнать лошадей.

Вероятно, об этом думал и Шевчук, так как он все время продолжал курсировать возле ворот (дескать, назначил тут свидание с девушкой) и даже начал что-то спрашивать у часового.

Время шло, а выстрела все не было. Прошло полчаса, час. Наконец, спустя примерно час двадцать минут открылась дверь резиденции, и я увидел довольное, улыбающееся лицо Кузнецова. Он нежно держал под руку Валю, а позади, что-то говоря и тоже приветливо улыбаясь, шел фон Бабах.

Вот так неожиданность! Ничего не случилось! Кох остался жив! В чем дело? Неужели Николай Иванович мог струсить? Нет, этого не может быть. Кузнецов не такой! Вероятно, случилось что-то непредвиденное и очень важное.

Тем временем обер-лейтенант Пауль Зиберт очень вежливо попрощался с майором Бабахом, с радостным, сияющим лицом деликатно подал руку Вале, и та молча села возле него. Майор что-то сказал часовым, еще раз обменялся любезностями с Кузнецовым, перед нами открылись ворота, и я галопом погнал лошадей. Увидев нас, хлопцы снялись со своих постов.

Вечером на квартире у Вали встретились четверо: она сама, Кузнецов, Шевчук и я. Если во всех других случаях нам приходилось обо всем рассказывать Николаю Ивановичу, то в этот раз в роли экзаменаторов оказались мы.

— Коха видел?

— Видел.

— Почему не стрелял?

— Не было возможности.

— Не может быть! — вырвалось у Вали.

— Вы лучше выслушайте и рассудите сами, верно я поступил или нет.

— Нечего оправдываться! — оборвала Кузнецова Валя. И уже обращаясь к нам: — Вы представляете, ребята, меня первой пустили к Коху. Он спрашивает: «Чем вы можете доказать свою принадлежность к фольксдойче?» Говорю: «У моего отца были документы, но бандиты уничтожили и их и отца». А он на меня как закричит! А собаки, лежащие рядом, как залают! Тут Бабах — а он стоял позади меня — и говорит: «Там в приемной находится офицер, который подтверждает, что знает фрейлейн и ее отца». — «А ну, позовите ко мне этого идиота!» Меня увели, а вот он (Валя на миг обернулась к Кузнецову, сердито взглянула на него и снова отвернулась) зашел в кабинет. Я сидела в кресле как на иголках, впившись глазами в дверь кабинета Коха. «Ну же, ну, — думала я, — скорей, скорей стреляй!» Офицеры, ждавшие аудиенции у гаулейтера, пытались со мной шутить, но я ничего не соображала. Так продолжалось около часа. Какие только мысли не лезли в голову! Наконец открывается дверь, и выходит он. Сияющий подходит ко мне и протягивает заявление с резолюцией Коха. Вот оно, читайте, что советский разведчик вымолил за час у палача вместо того, чтобы выпустить в него целую обойму!

И сама прочитала вслух:

— «Оставить в Ровно, оформить документы фольксдойче, устроить на работу в рейхскомиссариате. Кох».

— Но пойми, Валя, ты же была в кабинете и видела, что стрелять не было никакой возможности. Это все равно что всем нам покончить жизнь самоубийством, ничего не сделав, — оправдывался Кузнецов.

— Все равно надо было стрелять, — настаивала Валя. — А так что о нас скажут? Трусы! Видели Коха, и никто не пустил ему пулю в лоб.

— Необходимо все это хорошо обсудить, — спокойно сказал Миша Шевчук, всегда остававшийся уравновешенным и сдержанным.

— Поймите меня правильно, товарищи, — продолжал Николай Иванович, — выстрелить, возможно, и удалось бы, но убить Коха — вряд ли. Представьте себе: между Кохом и мной лежат две здоровенные овчарки, вероятно, отлично выдрессированные Шмидтом. В любую минуту они готовы броситься на человека и загрызть его.

— Испугался собак, — снова вмешалась Валя.

— Нет, не испугался. Но разведчик всегда должен действовать наверняка, разумно. А поднять шум и дать возможность врагам затянуть на шее петлю — глупо.

Валя что-то пробормотала, однако вслух своих мыслей на этот раз не высказала.

— Но послушайте далее, — продолжал Кузнецов. — Значит, между нами две здоровенные овчарки. Позади меня — два гестаповца, фиксирующие каждое мое движение. Если бы я выхватил пистолет, не знаю, успел ли я выстрелить, но то, что мне успели бы скрутить руки, это я знаю наверняка. Я уже не говорю, что рядом со мной стоял мой «приятель» майор фон Бабах. К тому же расстояние между мной и Кохом было таким, что стрелять в упор, не целясь, было бы также бессмысленно. Вот почему выстрела не последовало.

Мы согласились с Николаем Ивановичем. Обвинять его в трусости у нас не было никаких оснований, да никто из нас и не думал об этом.