Фронт приходит к нам — страница 5 из 6

Вдруг кто-то противным голосом закричал:

— Он, ой, ой… разбегайтесь все… сюда летят!..

И сразу все побежали, заголосили.

— Ложись!

Все бросились кто куда. Мы с Женькой тоже упали в траву. Вдруг стало тихо-тихо. И тогда мы услышали прямо над головой: «Уууу… уууу… уууу…»

— Вот они, — сказал Женька.

Кто-то ткнул его в бок:

— Тише ты, черт…

Невидимые самолеты погудели над нами и затихли.

— Пожалели, — всхлипнул женский голос, а какой-то хриплый мужской ответил:

— Бомбы кончились, а то бы они тебя пожалели.

Медленно-медленно приполз наш поезд в Январск. Вот какие мы путешественники — заблудились. Кто-нибудь узнает, смеяться будет.

На перроне вокзала полным-полно красноармейцев, и все с винтовками, с сумками, со скатками. К нашему поезду сразу подбежали какие-то военные люди.

— Товарищи, город на осадном положении. Предлагаем всем эвакуироваться дальше!

Тут поднялся страшный шум. Все кричали что-то, а что — не поймешь. Мы с Женькой соскочили и побежали в город. Нас никто не заметил.

Мы остановились у самого дома дяди Юры. Отдышались.

— Войдем? — спросил я.

Женька закрутил головой.

— Нельзя. Посидим-ка, посмотрим.

На другой стороне улицы — кусты, лавочка. Вот мы садимся на эту лавочку и смотрим. На улице ни души. Тихо. Жарко. Где-то далеко все время: «бум, бум, бум». Вот открываются наши ворота и выходит дядя Юра. Он в том же сером, потрепанном пиджаке и в старых рыжих брюках. Он оглядывается по сторонам и медленно идет вдоль забора и скрывается. Проходит, наверное, час, а может быть, и больше. Снова скрипят ворота, и мы видим тех самых беженцев, женщину с детьми, которых поселили в нашем доме. Женщина несет вещи, а дети бегут за ней следом.

— Снова эвакуируются, — шепчет Женька.

А у меня получаются такие стихи:

Уходят они без оглядки.

Спешат неизвестно куда…

Их путь ожидает негладкий…

Одна строчка опять не получилась.

Женька сказал:

— Но они все перенесут, а Красная Армия скоро разобьет врагов и поможет всем женщинам и детям.

Я засмеялся.

— Это же не стихи.

— Ну и пусть не стихи, зато правда. Ты думаешь, что твоими стихами можно врага разбить?

— Я не думаю, — сказал я, но мне стало грустно. Женьке очень нравились раньше мои стихи, а теперь почему-то нет.

— Ты видел, как самый маленький за матерью бежал? — спрашивает Женька. — И куда они пойдут?

— Наверное, сядут в поезд и подальше уедут.

— В поезд… — ворчит Женька, — а если поезда больше нет? А если вот-вот танки в город ворвутся? Тогда?

— Не знаю, — говорю я.

— А я знаю, — говорит Женька, — им прямая дорога в партизанский отряд. Женщина будет стряпать, а дети — в разведку.

Я не поверил. Женька обиделся.

— Как же они такие маленькие в разведку будут ходить?

— А вот и будут, — сказал он, — вот и хорошо, что маленькие…

Мы молчим. Долго молчим. Мы видим, как возвращается дядя Юра и исчезает в воротах. Потом мимо нас тарахтит грузовик, до краев нагруженный всякой мебелью и узлами, а на самом верху сидит девушка с перепуганным лицом.

Вдруг грузовик останавливается. Шофер вылезает и начинает быстро-быстро бегать вокруг машины, то в мотор лезет, то к колесу бросается.



Мы слышим уже совсем близко: «бум, бум бум…» Девушка волнуется и спускается вниз и ходит вслед за шофером. Да разве этим поможешь…

Проходит какая-то женщина, останавливается, говорит:

— Много добра везешь.

— Да разве это мое, — оборачивается девушка, — это же детского дома, а тут вот с мотором ерунда.

— А ты плюнь да беги, — говорит женщина, — сейчас страна гибнет, а ты столы спасаешь.

У девушки такое печальное лицо.

— Куда же я побегу? — спрашивает она.

И вдруг снова «бумм»! Да так сильно, что я пригнулся.

— Вываливай, слышишь! — закричал шофер и снова полез в мотор. Но мотор молчал. Шофер увидел нас.

— Ребятки, — сказал он, — подтолкнем машину, а?

— Давай, — сказал Женька.

Мы толкали, толкали, и все впустую. И мы отошли. А шофер заругался и полез в кузов и стал сбрасывать мебель.

Я никогда раньше не думал, что столы могут взрываться, а вот ведь взрываются. Такой небольшой обыкновенный стол, и едва он коснулся земли, как что-то треснуло, охнуло, и меня толкнуло в плечо, и я ничего больше не видел, а когда открыл глаза — понял, что лежу возле кустов. Колыхался черный дым. Возле машины лежал шофер. Неподвижно.

— Генка, — услышал я, — ты живой?

Ко мне полз Женька. Я показал на шофера. У Женьки скривилось лицо.

— Давай куда-нибудь залезем, — сказал он.

— Боишься?

Он рассердился:

— Чего мне бояться!.. Не хочу глупо умирать…

А шофер лежит. Вот только что ругался, ходил. Нам сказал «ребятки…» А сейчас лежит. Под ним на траве — пятно.

— Давай за кусты лезь, — говорят Женька. А лицо у него бледное-бледное.

— Женя!..

— Лезь!..

А шофер лежит.

Дым рассеялся. Вместо нашего забора мелкие кусочки валяются. И там стоит дядя Юра.

— Идите в погреб, — печально проговорил он и даже не спросил, где это мы пропадали.

Глава шестаяо том, как мы с Женькой все-таки на фронт попали

Добрые жители Январска! Вас мало осталось в городе. Большинство кочует где-то по дорогам, просится где-нибудь на ночлег, ждет кого-то, кого-то оплакивает.

Вас мало в городе, и мы с Женькой не знаем, какие вы.

Все перепуталось, перемешалось. Вот мы хотели на фронт, а он сам к нам пришел. И очень скоро. Может быть, это потому, что без нас никак нельзя, а может быть, мы просто не научились от него спасаться.

В погребе я придумал такие стихи:

Фронт приходит к нам,

догоняет нас война,

. . . . . . . . . . . . . . .

Ждет геройских дел страна,

А в погребе течет вода,

И мы уйдем, уйдем,

И не вернемся мы сюда

Ни ночью и ни днем.

— В погребе сухо, — сказал Женька. — И все ты выдумываешь.

А я промолчал. Я ему эти стихи и не показывал. Это он просто через мое плечо заглянул.

Вошел дядя Юра, сказал:

— Никуда не выходить. — И ушел.

А мы с Женькой переглянулись, погасили коптилку и полезли в дверь. На дворе никого не было.

— Лезем на чердак, — предложил Женька.

На чердаке душно. Пахнет пылью. Чердак большой и темный. Там всякие закоулки, столбы, балки и трудно сразу привыкнуть. Но мы торопимся к слуховому окну. Под нами — двор и разбитый забор. На улице тот же грузовик. И тот же шофер лежит возле. Неподвижно. И дядя Юра торопится к дому, увешанный узлами и стульями.

— Грабит, — шепчет Женька, — это называется мародерство.

А за дядей Юрой торопится с узлами Федор Тышкин. Фельдшер. Дурак ужасный.

В городе тихо-тихо. Никто не стреляет, не кричит. Только очень противно пахнет гарью. А шофер лежит.

А мы с Женькой смотрим из слухового окна на желтые листья. Они кувыркаются на ветру, как акробаты в цирке. И все через голову, через голову.

Летят себе листья, как в Москве осенью. Тишина, и небо голубое. И как будто никакой войны и нету. Но шофер лежит.

Женька сопит и роется в карманах.

— Хочешь, Женя, про Москву поговорим?

Но он не слышит. Он роется в карманах.

Потом достает бумажки — смятые, жалкие.

— Вот, — говорит он, — это наши удостоверения. А ты, товарищ подполковник, сидишь на чердаке и ни о чем не думаешь…

И он качает головой. Совсем как взрослый.

— А была бы граната хоть какая-нибудь, — говорит Женька, — мы бы с тобой, Гена, эту злую собаку Ю. А. Королькова грохнули бы за мародерство, а?

Я молчу.

— Давай думать, — бубнит Женька, — давай думать. А то скоро война кончится, а мы с тобой так и просидим на чердаке.

Мы садимся спинами друг к другу. Ветер гонит сухие листья. И вдруг мы слышим грустный, одинокий крик паровоза.


Паровозы очень жалобно кричат,

Убежать отсюда все они хотят,

Нам бы тоже вместе с ними убежать,

Партизанскую судьбу свою начать…

В городе тихо. Женька говорит:

— Наши ушли, Генка. Смотри, вот-вот фашисты появятся. Ворвутся на мотоциклах и давай расстреливать, и давай, и давай…

Я молчу. Страшно. Женька выглядывает в слуховое окно.

— Пока никого не видно. Пусто.

Мы спускаемся в дом. Мне все время кажется, что кто-то стоит за моей спиной. Дядя Юра в новом костюме стоит у окна, тетя Аня в новом платье — у другого. Они смотрят на улицу. На столе лежит румяный каравай, на нем — солонка с солью. Я глотаю слюни. Мы стоим с Женькой на пороге и боимся сделать шаг. Хоть бы кто-нибудь крикнул или топнул бы. Дали бы нам с Женькой по большому куску от этого каравая. А еще бы хорошо с колбасой.

Женька тихонечко поворачивается. Я — за ним. Мы идем в кухню. Мы молча едим все, что нам попадается: корки какие-то, капустные листья и остатки пшенной каши. Капустные листья с солью — это здорово. Кончится война, возьму целый кочан, пачку соли, сяду где-нибудь в удобном месте и все съем. Медленно буду есть. Долго.

— Ты боишься? — спрашивает Женька.

— Нет, — говорю я, — совсем мне и не страшно.

Это я его подбодрить хочу.

— А мне страшно, — говорит он, — как поймают, как головой об столб дадут…

Вот и вечер наступил. И опять эта тишина. Мы снова заглядываем в комнату. Там никаких изменений.

— Может, они умерли? — спрашиваю я.

Женька манит меня за собой. Мы выходим на крыльцо. Дождичек идет, а на скамеечке прямо под дождичком, в зимней шапке, в начищенных сапогах, сидит Тышкин и молчит, и тоже смотрит куда-то далеко, и чуть голову наклонил, словно прислушивается.

— Товарищ Тышкин, — спрашивает Женька, — вы что это в зимнее нарядились?

— Гусь свинье не товарищ, — не оборачиваясь, отвечает Тышкин. А лицо у него важное-важное.