— И это тебе.
Девочка стояла в нерешительности.
— Возьми, возьми, — сказал Софроныч.
Отдав бабушке хлеб, она вцепилась в сахар обеими ручонками, лизнула его и рассмеялась.
— Сладко! Вот Груня будет рада! — и, как бы оправдываясь, добавила: — Болеет наша Груня, все лежит да лежит… Горячая такая… Спасибо, дядечка… Я кипяточку ей с сахаром дам. Может, полегчает.
— А где она?
— Там… в подвале…
Подошли майор Буланов и лейтенант Лидванская.
— Надо помочь, Вера, — сказал майор. — Осмотрите Груню.
Вера взяла девочку за руку:
— Пойдем к твоей сестренке.
— Ой, тетенька, вы врач? Пойдемте, пойдемте.
И они ушли, а Буланов подсел к старухе.
— Здравствуй, бабушка.
Она поглядела на него, горько улыбнулась, провела рукой по щекам, словно пытаясь расправить глубокие морщины.
— Бабушка… Только внуков у меня нет, да и быть не может — года не те… Нет еще и сорока. Но бабушка уже: последние два года двадцати лет стоили.
Женщину окружили бойцы. Сюда же пришли Додогорский с автоматчиками, замполит первого батальона Згоржельский с группой воинов. Сдерживая лошадей, остановились расчеты 76-миллиметровок батареи Власова. Детишки обступили орудия, рассматривали и трогали затворы, щепами счищали грязь с колес. Заиграла гармошка. Ее переливчатые трели разнеслись над толпой.
— Тише там! — крикнул высокий ездовой. — Музыка, обожди!
Женщина вытерла платком сухие, давно выплаканные глаза.
— Летом, — рассказывала она, — еще как-то обходились. В деревни ходили, последнюю одежонку на картошку меняли. А вот с полгода приказ фашисты издали: кто из города выйдет — расстрел, кто в город войдет — тоже расстрел. Партизан ох как боялись! Сказывали, что ловят немца-коммуниста Фрица Шменкеля и партизана из Ярцево Мокурова Вячеслава Филипповича. Большие деньги обещали, кто донесет на них.
Мы слушали рассказ женщины затаив дыхание. Смахнув выкатившуюся слезу, она продолжала:
— А с городом-то что стало: все железные заборы, рельсы трамвайные, крыши поснимали. Металл, говорят, металл нужен… Перед вашим приходом на вокзал все свозили. Добро наше в Германию отправили.
— Ничего, ничего, успокойтесь, — говорил ей Буланов. — Еще не все пропало. Наберетесь сил, поправитесь. А там, глядишь, и внуков дождетесь.
Над притихшей толпой раздался голос полковника Додогорского:
— Запоминайте, товарищи, все: и разрушенный город, и эту женщину, состарившуюся раньше времени от неносильного горя, и этих оборванных и голодных детишек. Мы освободили Смоленск, но еще много городов ждут своего освобождения!
Командир полка вовсе не собирался проводить в этот час митинг, но так получилось, что вслед за ним загудели десятки, сотни голосов, послышались возгласы «ура». И вот уже на лафет пушки вскочил молодой солдат.
— Товарищи, други! — выкрикнул он с сильным украинским акцентом. — Я из-под Киева, а освобождению Смоленска рад, как если бы мы освободили мой родной город и я сейчас стоял бы на Крещатике. Я знаю: хлопцы из Смоленска сейчас бьются за Киев. И они победят! Вперед на запад! Ура!..
И снова звучит «ура», а на лафете орудия стоит другой боец.
Немного еще городов, сел и деревень мы освободили. У нас нет еще опыта работы в первые часы после вступления на землю, на которой зверствовал враг. В Смоленске мы убедились, что сердца людей бывают переполнены в этот момент радостью и она рвется наружу. И надо сделать так, чтобы у них была возможность высказать эту радость и свою решимость бить ненавистного врага.
Еще перед наступлением на Смоленск Петру Викторовичу Додогорскому присвоили звание полковника. И теперь, с наступлением холодов, он сменил видавшую виды фуражку на папаху. Казалось бы, незначительная деталь, но однополчане восприняли это как знак внимания к полку. «Командира повысили в звании, — рассуждали бойцы, — значит, и нам оказана честь».
Командир полка был взыскателей и строг. Упущений по службе не терпел, но все хорошее замечал, ценил людей, их инициативу, усердие. О подчиненных заботился по-отечески. И люди тянулись к нему.
Агитатор полка старший лейтенант Владимир Владимирович Залесский проводил семинар с агитаторами взводов и батарей. Узнав об этом, Додогорский внес коррективы в свой рабочий план, отложил до вечера совещание с хозяйственниками. Он внимательно слушал агитаторов, делившихся опытом работы среди бойцов (речь шла о воспитании у личного состава ненависти к врагу), затем рассказал о зверствах гитлеровцев.
— После освобождения Ржева, — начал Петр Викторович, — был я в составе Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков. В Вязьме, Гжатске, Ржеве и Сычевке по приказам командующего четвертой немецкой армией генерал-полковника Хейнрица и командующего девятой армией генерал-полковника Моделя погибли тысячи ни в чем не повинных советских людей. Это по приказу командира двадцать седьмого армейского корпуса генерал-майора Вейса комендант Ржева майор Куртфельд установил на центральной площади виселицы. Здесь были повешены десятки мирных жителей. Несколько тысяч человек были расстреляны только за то, что они советские люди.
Додогорский вынул из полевой сумки исписанные чернилами листы бумаги:
— У меня сохранились записи злодеяний, совершенных гитлеровцами в Ржеве. Слушайте, запомните и бойцам об этом расскажите!
И он с каким-то особым волнением, присущим человеку, который глубоко прочувствовал сам, начал читать:
«20 марта 1943 года в доме номер сорок семь по улице Воровского были обнаружены убитые фашистами три женщины и трое детей. В соседнем доме обнаружена замученная гитлеровцами семья Садова. Садов и его жена расстреляны. Дочь Рая — двенадцати лет — заколота штыком, сын Валентин убит выстрелом в правый глаз, восемнадцатилетняя дочь Зинаида изнасилована и задушена, пятимесячная дочка Катя убита выстрелом в висок.
А что они сделали с городом? Из пяти тысяч четыреста сорока трех зданий более или менее сохранилось только четыреста девяносто пять. Фашисты разрушили и сожгли драматический театр, кинотеатры, краеведческий музей, дворец пионеров, центральную библиотеку, три клуба, двадцать две начальные и средние школы, двадцать один детсад, учительский институт, планово-экономический и сельскохозяйственный техникумы, фельдшерско-акушерскую школу, больничный городок, электростанцию и многое другое. Приведено в негодность железнодорожное хозяйство и подвижной состав. Оборудование промышленных предприятий вывезено в Германию. Фашисты взорвали железнодорожный мост через Волгу и пять мостов через реку Холынка.
Перед отступлением фашисты согнали в Покровскую церковь более двухсот мирных жителей, наглухо закрыли двери и пытались взорвать церковь и людей. Только стремительное наше наступление помешало им осуществить свое черное дело»[4].
— Товарищи! — воскликнул Додогорский. — Руины Ржева, Смоленска зовут нас вперед. Придет время — предъявим Гитлеру счет и за другие города.
…В течение последующих двух дней в результате ожесточенных боев полк занял деревни Ольша, Борок, Пронино, Ракитня, Терпилово. Затем мы вышли на реку Березину, с ходу форсировали ее и на западном берегу овладели деревней Комиссарово.
Утром 28 сентября 1943 года, перерезав автомагистраль Москва — Минск, полк остановился в небольшом леске. Бойцы получили возможность немного отдохнуть, а главное — обогреться у костров, посушить шинели, переобуться.
Мы с заместителем комбата по политчасти капитаном Петром Кузьмичом Згоржельским разместились под развесистой елью. Рядовой Алеша Васюков пытался разжечь костер. Подошли саперы. Среди них инженер полка старший лейтенант Михаил Сорокин, его помощник — старший лейтенант Лукин. Здесь же оказался и автоматчик Степан Головко. Свалив с плеч тяжелый вещмешок, он объявил:
— В мешке картошка.
— Вот будет пир! — воскликнул Васюков и, накинув на себя плащ-палатку, принялся высекать из кремня искру. Задымил фитиль. Раздувая его, Алеша достал из кармана гимнастерки припасенный кусочек сухого мха. Вскоре заиграл светлячком огонек, и пламя жадно охватило смоляные сучья. Вокруг костра мы уселись тесной стайкой. Никто из нас уже трое суток не ел горячего, и теперь мы предвкушали аромат печеной картошки.
Алеша принес еще охапку валежника и только хотел подбросить в костер, как раздалась команда:
— По щелям!
Сделав рывок, я устремился за Згоржельским и тут же упал плашмя на него в полуразвалившейся траншее. На меня всем телом навалился Алеша. Взрывная волна больно отозвалась в висках.
— Вы живы, товарищ лейтенант? — спросил Алеша.
Прихрамывая, я встал из траншеи. Поднялся и Петр Кузьмич. Перед нами предстала жуткая картина. На том месте, где только что потрескивал костер, зияла воронка. У срезанной осколком ели, истекая кровью, лежал Сорокин. Рядом с ним — два сапера.
Никто не мог предположить, что вражеский самолет-пикировщик точно угодит бомбой в костер. Мы потеряли трех товарищей, шестеро ранено. А что же с Алешей?
Спинка его шинели, прошитая осколками, представляла собой мелкие лохмотья. Вещмешок, словно срезанный бритвой и отброшенный силой взрыва, мерно покачивался на кустах ивняка. На теле же бойца ни одной царапины. Счастье? Может быть.
Надо ли говорить, что мы с капитаном Згоржельским испытывали чувство искренней признательности к Алеше Васюкову: так или иначе, он прикрыл нас от смертельной опасности. В момент, когда послышалось завывание авиабомбы, ближе к Васюкову была другая, более глубокая траншея, но он почему-то прыгнул не в нее, а в нашу. Будто предвидел, что окажется нам полезным. Мы размышляли, как оценить его поступок. И неожиданно получили ответ из уст рядового Садыкова, который оказался раненным осколком в левую руку: «Сам погибай, а товарища выручай!» — сказал он. В этих золотых суворовских словах был весь Алеша.