Фронтовичка — страница 23 из 59

втомат, толстым ногтем поковыряла свежую осколочную выбоину на прикладе и спросила:

— Страшно было?

— Страшно, — спокойно, не задумываясь, ответила Валя.

— Очень?

— Очень!

— И не сбежала?

— Дело. От него не убежишь.

Лариса пожала мощными плечами и привычным, ворчливым тоном сказала:

— Все ж таки странная ты очень. Женского в тебе мало. И за каким, спрашивается, чертом нужно лезть во всю эту страхотищу? Мужики ведь не все перевелись. А тебе другим делом заняться нужно, которое им несподручно. Смотришь, мужа бы нашла, домком бы зажила.

Валя вспомнила Дусю и военный уют ее «домка», вспомнила многочисленных ухажеров и довольно потянулась:

— Не для меня это, Лара. У меня — свое.

— Вот то-то и оно, что свое. Помяни мое слово — останешься в вековухах. — Лариса сложила руки под мощной грудью и неожиданно добавила: — Как и я, наверно.

Валя рассмеялась.

— А ты не смейся. Ты мои слова попомни.

Они помолчали. Лариса вытерла указательным и большим пальцами уголки рта и довольным грудным голосом стала рассказывать:

— К утру телефонистка наша прибежала и говорит, что Вальку не то немцы в плен взяли, не то просто убили. Девчонки повскакали как есть, в рубашках, на печь, сбились и не то плачут, не то просто так скулят. Я уж и ругаться начала, а потом и самой страшновато стало…

Она деликатно замолкла, давая Вале возможность оценить поведение девчонок. И Валя оценила его. Но беда была в том, что утреннее солнце начинало уже припекать и ей все больше хотелось спать. Поэтому она только благодарно улыбнулась, но ничего не ответила. Ларисе это не понравилось. Как всякий выспавшийся человек, она не могла понять засыпающего и нахмурилась, потом вздохнула и, обрывая горстью молодую траву возле себя, равнодушно заключила:

— Тут в аккурат письмо тебе пришло, ну я и решила: дай, думаю, отнесу.

Дремота пропала, и Валя встрепенулась. Лариса вынула из нагрудного кармана письмо в хорошем довоенном конверте с глянцем, и Валя сразу поняла, что пишет мать. Она не могла писать в треугольничках. По ее мнению, они были признаком дурного тона.

Валя взяла это письмо и, чувствуя, как щеки заливает румянец, смущенно отвернулась. Она не предполагала, что даже мысль о матери может вызвать в ней такое светлое и слегка стыдливое ощущение радости и нежности.

Мать сообщала, что Наташка совсем отбилась от рук, учиться после седьмого класса не хочет и собирается идти работать; что в Москве стало лучше с продуктами и теперь почти никто не ездит мешочничать; что она сама теперь стала надомницей — шьет какие-то мешочки и получает карточку на четыреста граммов хлеба и даже на другие продукты. И уже в самом конце письма сквозь тщательно скрываемую тревогу и надежду сообщалось, что с месяц назад к ним заходил какой-то пожилой военный и искал Валю. Однако дома никого не было, кроме соседки, а та, хоть и предложила военному подождать и попить чайку, не сумела его задержать. Военный ушел, обещая зайти еще раз. Он был очень удивлен, обрадован и в то же время обеспокоен, когда узнал, что Валя на фронте, и сказал, что постарается отыскать ее. Но соседка, как теперь выяснилось, дала ему неправильный адрес: перепутала в номере полевой почты две последние цифры. Мать осторожно спрашивала, не появлялся ли этот загадочный военный в Валиной части.

Ничто не говорило о том, что к ним заходил отец, но Валя сразу же решила, что это был он, и только он. Потому что не было на свете ни одного пожилого военного, который мог бы и радоваться и беспокоиться одновременно. Это умел делать только отец.

Она долго сидела с просветленным, задумчивым лицом, не зная, радоваться ли известию или подождать, чтобы не обмануться: из тех мест, куда попал ее отец, возвратиться так скоро было нелегко. Но ей хотелось верить…

— Что ты присмирела? От милого получила, что ли? — с плохо скрываемой ревнивой подозрительностью спросила Лариса, и Валя все так же задумчиво, теперь еще и печально покачала головой.

— Нет. Из дому.

— Ну, что ж?

— Да вот… Мать вспомнила, — соврала Валя, и Лариса успокоилась: о матерях всегда вспоминают вот так — просветленно и задумчиво.

Они посидели под орешником еще с полчаса и двинулись в обратный путь.

5

Весна притомилась и успокоилась. Зелень на деревьях и в лугах казалась мясистой, сытой. Зори лишились тонких, трепетных цветов, стали густыми, буйными и, пожалуй, грубоватыми. И даже небо уже не казалось днем голубым, а ночью черным. К полудню оно словно выцветало от яркого солнца, а к полуночи так и не успевало набирать хорошей мечтательной черноты, оставаясь зеленовато-белесым. Звездам на таком небе было неуютно, и они светили вполсилы.

Валя не замечала этих изменений: ей почти каждую ночь приходилось выползать к вражеским траншеям, и она очень уставала. Того страха, что она испытывала в начале работы «слухачом», уже не было. Теперь, после той страшной ночи, близкие разрывы, стелющиеся над землей трассы, даже притаившиеся в земле мины казались как бы знакомыми, неприятными, опасными, но все-таки знакомыми. Несмотря на это, настоящего мужества, подлинной смелости, как казалось Вале, она так и не приобрела. Все равно, как и прежде, надевая маскировочный костюм, она уже не могла шутить и даже улыбаться: под сердцем образовывалась странная сосущая пустота, которая не исчезала до той поры, пока она не снимала маскировочного костюма. Фырчание осколков и теньканье пуль сжимали сердце и, казалось, не было сил, способных заставить ползти или лежать и слушать чужую речь. Но это только казалось. Силы находились, и сердце, хотя и проваливалось в эту самую пустоту, все-таки держалось на месте — воля у ефрейтора Радионовой стала жестче и деятельней.

Тем не менее каждое возвращение в свои траншеи было настоящим праздником не только потому, что смерть опять прошла мимо, а и потому, что Валя еще раз сумела победить страх. От этого сознания к радости возвращения примешивалась гордость, и скрыть ее Валя не умела. Во всяком случае, эту гордость заметил Виктор.

После концертов он стал все реже и реже уходить с передовой, ночуя в пустых землянках, и по утрам несколько раз встречался с Валей.

В ночь, когда она с Осадчим слушала работу немецких саперов как раз на той высотке, возле которой противник расчищал новый проход в минном поле, было особенно много неприятностей. Заглушая работу саперов, гитлеровцы вели беспорядочный огонь, приноровиться к которому было очень трудно. На этот раз обычные немецкие методичность и точность, которые помогали разведчикам, словно изменили гитлеровцам, и они разбрасывали снаряды как черт на душу положит. Одна из таких сумасшедших серий совершенно неожиданно грохнула возле самых окопчиков «слухачей», оглушила их, забросала землей и в довершение всех бед осколком сорвала каску с Осадчего. От удара у него на лбу выросла шишка, и он, оглушенный, чертыхаясь свистящим шепотом, долго ползал по самой кромке минного поля в поисках каски.

Потом какой-то идиот пулеметчик намертво закрепил ствол пулемета и стал садить очередь за очередью в одну точку. А эта точка опять оказалась возле самых окопчиков. Прижимаясь к земле, Валя слышала, как горячие пули со змеиным, как ей казалось, шипом буравят глинистый грунт. И наконец, двое, видимо, молодых немецких саперов в темноте сбились с пути и поползли прямо на «слухачей». Были слышны запаленное дыхание саперов, очевидно, они тащили на себе мины или взрывчатку, их отрывистый шепот. До окопчиков, а значит, до своей смерти немцам оставалось метров пять-шесть. Автоматы «слухачей» были отложены, а финские ножи вынуты из ножен. Но тут подоспел идиот пулеметчик, который опять дал очередь в свою точку. Немцы замерли, шепотом посовещались и один за другим поползли в сторону.

Вот после такой неспокойной ночи, когда Валя окончательно поняла, что, несмотря на самый настоящий страх, она все-таки умеет держаться как следует, принимать решения и готовиться к схватке, они с Виктором и встретились в траншее.

Он казался невыспавшимся, сердитым и каким-то новым. Его матовое, с тонкими чертами лицо загорело, стало суровей. Большие добрые глаза прищурены. Они сдержанно поздоровались и разошлись.

Валя и Осадчий прошли к наблюдательному пункту разведчиков, доложили об итогах неспокойной ночи и, когда вышли в ход сообщения, опять натолкнулись на Виктора. Он покосился на хмурого Андрея Николаевича, который потирал разбитый лоб, и буркнул:

— Радионова, мне нужно с тобой поговорить. Наедине.

Валя не удивилась. Она старалась понять, почему Виктор не похож на того, зимнего Виктора, уловить происшедшие в нем изменения и потому решила:

— Хорошо. Товарищ старший сержант, разрешите быть свободной?

Осадчий недовольно поморщился, но все-таки разрешил.

Андрей Николаевич ушел. Валя и Виктор двигались в затылок друг другу по ходу сообщения, и, только когда выбрались в овражек и пошли рядом, Валя не выдержала молчания:

— У тебя что-нибудь срочное?

Виктор не ответил, вздохнул и посмотрел в просветленное предрассветным сиянием небо.

— Ты что же, совсем от нас отказалась?

— Я не понимаю…

— А что ж тут непонятного? — Виктор наклонился к Вале, и его прищуренные глаза горели зло и болезненно. — Что? Пришла, покрутилась и бросила? И тебе кажется это нормальным? Неужели ты серьезно думаешь, что искусство может терпеть дилетантов и приспособленцев? Нет, милая моя, оно требует всего человека. Без остатка. Ему нужно отдать всего себя и еще немножко сверх того, что есть в человеке…

Потому, что Виктор говорил много раз слышанными фразами, а может быть, и потому, что говорил он их зло, задиристо, Валя тоже разозлилась и спросила:

— Одним словом, искусство требует жертв? Ты это хотел сказать?

Он сразу обмяк и уже растерянно ответил:

— Да… Но ведь ты…

— И ты хочешь, чтобы я принесла эти жертвы?

— Конечно! — мгновенно распалился Виктор. — Конечно! Ведь ты же артистка.