Фронтовичка — страница 53 из 59

Причесывалась она долго, старательно, по-новому укладывая челочку — на один бок, на другой, валиком, и вдруг вспомнила, что ни в госпитале, ни в бригаде она не вырвала ни единого седого волоса. Она не поверила и стала торопливо перебирать прядку за прядкой. Обычно в каштановых волосах сединки были видны очень хорошо, они так и блестели на свету. Теперь сединок не было. И тут же Валя стала лихорадочно вспоминать, был ли хоть один случай появления жгучей точки в затылке. Таких случаев не было. Это было так удивительно, так радостно, что она засмеялась.

— А плакать тебе не хочется? — спросила Лариса.

Когда она вошла в землянку, Валя не заметила. Мгновение Валя молчала, но вскоре нашла нужный тон и мягко ответила:

— Мои слезы не так уж важны.

— На меня намекаешь? Что ж… Правильно, — вздохнула Лариса и села за стол против Вали.

Мятущийся, вздрагивающий огонек светильника разбрасывал тени по грубоватому, задымленному, будто из бронзы вырубленному лицу Ларисы, делая его то значительным, почти красивым, каким оно было в тот вечер, то неприятным, расплывчатым. Лариса большим и указательным пальцами вытерла уголки губ и, не спуская с Вали настороженного, злого взгляда, переспросила:

— Значит, твои слезы неважны?

— Да, — спокойно, с долей грусти в голосе, ответила Валя.

Танцы кончились, и музыка умолкла. Из лощины доносились обрывки смеха, беззлобной ругани — присловья и песен.

«Зачем она так? — думала Валя. — Чего она от меня хочет?»

— Хочу я от тебя вот чего, — словно подслушав, спокойно, высоким и грубоватым голосом сказала Лариса и прихлопнула ладонью по столу. — Чтоб ты послушала меня.

— Я слушаю… — сжалась Валя.

— Этими днями я уеду. Совсем. Куда — не спрашивай. Ты такая добрая у меня подружка, что ни разу не спросила, откуда я родом и кем была до армии. Так что и сейчас тебе это безынтересно. Так вот — уезжаю. Ни один черт об этом не узнает — даже Борис или кто другой. До сегодняшнего дня я еще мечтала, еще держалась — думала, хоть ребенок его привяжет. Но мужики на свой лад скроенные. Ребенок их не удержит.

— Неправда! — вскинулась Валя. Ведь она-то знала, что стоит между ней и Прохоровым.

— Погоди, — недобро усмехнулась Лариса. — Поживешь, может, тоже узнаешь. Ну, не о том речь. Я хочу, чтоб ты все знала. Я сюда из-за него пришла. Как увидела в госпитале, он к своим бойцам приезжал, так и решила: все равно после такой войны на мою долю мужиков не останется. Сейчас они на нас ровно мухи на мед падкие, потому что нас мало. А после войны они нос вверх задерут. Я это точно знаю. В нашей деревне перед войной мужики на шахты поуходили, так те, что остались, недоразвитые, и те кочевряжиться стали. Ну а после войны — тем более. Герои… Так вот я и решила: пусть у меня ребеночек будет от хорошего, от такого, какого я во сне, может, только и видела. Борька-то как раз такой. Потому и перевелась, и тебя потянула… Честно скажу, не хотела тебя тянуть — боялась перебьешь, — а потом прикинула: городская ты, нежная, настоящей бабьей жизни не знаешь. Не помешаешь. Тем более ты еще и блаженная маленько. Ну, вот… Вот так все и случилось.

Она горько усмехнулась, прикрыла восковыми веками глаза и стала царапать стол толстым ногтем.

— Так все и случилось — свое я взяла. Только… только одного не знаю — Борькин это ребенок или, может, не его… Борька-то тоже маленько с блажинкой.

Не поднимая восковых век, Лариса круто повернулась на скамейке, согнулась и вышла. Валя не успела даже охнуть — все было так неожиданно и непонятно. Лариса казалась ей то грязной и глупой, то по-своему героической и мудрой. И еще было отдельное ощущение ее нечистой, далекого прицела хитрости.

Эта хитрость сказалась быстрее, чем могла предполагать даже Лариса.

Как только Валя пришла в себя после ее ухода и не без труда сдержала, первый порыв — броситься к Прохорову и рассказать ему все-все, он поймет, — она заметила на столе письмо. Вначале Валя подумала, что его забыла Лариса, но оно было от Наташки. Лариса, как всегда, передавала письма в последнюю очередь. Чтобы отвлечься от противоречивых мыслей, Валя раскрыла треугольничек.

«Валюнчик, — писала Наташка, — хоть ты и нажаловалась на меня матери, я все равно тебя очень люблю. И все наши девчонки тебя очень любят и шлют привет, как настоящей героине».

Окончания последних двух слов были подчищены, — видно, Наташка не знала, как нужно писать — «герою» или «героине». Ведь в газетах и по радио не говорили о фронтовых героинях. Вспоминали только о матерях-героинях…

Валя сразу представила, как Наташка подчищала окончания этих слов, склонив набок вланжевую голову, высунув кончик розового языка. И на худой шее билась голубоватая жилка.

«И я очень тобой горжусь. Но ты можешь обижаться, можешь не обижаться, а школу я окончательно бросила, потому что в такое жуткое время не имею права сидеть сложа руки. Сейчас я уже работаю. Правда, на оборонные заводы нас не взяли, но мы пошли на электроламповый. Тоже делаем кое-что нужное, но писать об этом не буду. Нас и сюда не брали, но я взяла и сказала, что мне уже шестнадцать лет, а паспорт не получаю, потому что метрики потерялись в оккупации. Меня и взяли — я сейчас очень высокая, только плоская. А учиться я еще буду, ты не беспокойся. И знаешь что, Валюнчик, вчера меня приняли в комсомол. Так вот, давай соревноваться как комсомолки. Я обязуюсь выполнять норму на 120, а может быть, даже больше процентов, а ты сама напиши свое обязательство. Хорошо? У нас одна девчонка соревнуется с братом, он у нее снайпер. А другие — кто с летчиком, кто с танкистом и даже с моряками. Но никто не соревнуется с сестрой. Давай, Валюнчик? Это будет меня дисциплинировать».

Потом шли домашние новости и объяснения в любви. Но не они взволновали Валю. Она просто увидела себя такой, какой была несколько лет назад, — худущей, упрямой, живой и наигранно гордой, страдающей от неразделенной любви к противному десятикласснику. Тогда, в трудные минуты жизни, она проверяла свои поступки по отцовским письмам, позднее — по комсомольским делам. И вот, она понимала это суровым житейским опытом, она для безотцовской Наташки стала тем, чем был для нее отец.

Это было удивительно, но именно она, в сущности еще девчонка, становилась отцом, человеком, который может решать, помогать и защищать, чьи поступки являются образцом. Даже о далеком Севином сыне она постаралась позаботиться, как о своем, не очень обижаясь на правильную, чересчур интеллигентную Аню — что ж, бывают и такие женщины. А сейчас — Наташка, а там — тоже неизвестный ребенок Прохорова. Когда мысли довели ее до этого ребенка, она смутилась и подумала:

«Да, может быть, ничего у нас и не будет. Может быть, все пройдет — ведь он честный человек и не захочет оставить Ларису».

Но сейчас же она представила их рядом и поняла: вместе они не будут. Никогда. В чем-то Лариса права — Прохоров не для нее.

Тогда пришла еще одна робкая мысль:

«А может, это и не его ребенок?»

Валя ужаснулась: неужели всегда, всю жизнь ей мучиться и думать: правду сказала Лариса или нет? Ведь если ребенок не его, значит… значит, все напрасно. Все мучения и раздумья. А если это его? И виноват ли он в том, что оставляет Ларису? А может быть, она оставила его вначале?

Сотни вопросов, сотни сомнений. Ларисина хитрость оказалась сверхдальнего прицела.

Вале захотелось сейчас же броситься к своей подруге-недругу, выяснить и решить все раз и навсегда, но она уже знала: не все говорят люди, а в таком деле — тем более.

Она обмякла и долго сидела у коптящего светильника, не зная, на что решиться и что подумать. Вернулись новенькие девчонки, улеглись спать, а она все сидела и сидела.

За полночь ее вызвали в штаб. Там уже были Страхов и Зудин. Начальник штаба сам поставил Вале задачу: принять от саперов проходы в минных полях, приготовиться к проводу танков. В ее подчинение были отданы оба разведчика.

Сомнения и все личное сразу отошли, освобождая место главному.

13

Шли дожди — въедливые, нудные, суглинки размокли, и ноги вязли по щиколотку. Прежде чем разведчики дошли до передовой, холодные и тоже въедливые струйки воды уже пробрались за воротники. Ноги замерзали и набухли: между пальцами переливалась грязь.

Низкое, ощутимо давящее темное небо, мрачные, отрывочные мысли, сырой холод только вначале вызвали у Вали ощущение неудобства, печали. Потом, когда по телу пробежала первая струйка, пришла злость. Чем неудобней было, чем противней, тем больше накапливалось злости. Она твердела, словно закаляясь на волглом холоде.

Страхов шел легко, не глядя по сторонам, и, когда взлетели ракеты, Валя увидела его уставившиеся в одну точку бездумные глаза. Она взяла его за локоть и сжала. Геннадий оглянулся и снова уставился перед собой.

— Злой я очень, — наконец буркнул он.

Зудин двигался несколько в стороне, аккуратно, как балованный котенок, выбирая места посуше, перескакивая лужи, обходя особенно густую грязь. Он с интересом покосился на Страхова, но промолчал. Валя подумала, что Зудин резко усложнил задание. Теперь она, конечно, не стала бы угрожать ему так несерьезно. Но те слова были сказаны, и Зудин принял вызов. Как он поведет себя? Что сделает? Но он молчал.

На передовой было безлюдно. Только дежурные расчеты ручных пулеметов да наблюдатели во врезных ячейках сутулились под гремящими, словно жестяными, плащ-палатками. Под ногами хлюпала глинистая жижа, стены траншей и ходов сообщения были осклизлыми, жирными. Пахло чем-то тяжелым, неприятным.

Разведчики разыскали саперов в плохонькой, сочащейся влагой землянке. Пожилые, заросшие щетиной, вымазанные в глине, кряхтя и отрывисто поругиваясь, саперы повели их к проходу в минных полях.

Собственно, вести было невозможно: как всегда, немцы вели прочесывающий огонь, и пули с шипом разрывали частую дождевую сетку. Поэтому саперы просто вывалились за бруствер и поползли по пропитанной холодной влагой земле. Разведчики потоптались и тоже перевалились за бруствер, но ползти им было неудобно: мешали плащ-палатки. Они путались в ногах и гремели.