[61]. Через несколько дней путешествие на запад продолжилось. В Львове произошла самая большая неожиданность в нашей жизни. Там НКВД и СС устроили обмен людьми. С криками и язвительным смехом привезенных с востока передавали эсэсовцам, а переброшенных с запада — войскам НКВД. Друзья мои, приходилось ли вам часами сидеть на корточках?
Он взял у Брандта предложенную сигарету. С удовольствием глубоко затянулся. На секунду закрыл глаза и продолжал:
— Приходилось вам так тесниться в железных фургонах, что половина из находившихся там умирает от удушья? Ощущали, как мягок труп, когда стоишь на нем много часов подряд? Это новый способ перевозки людей.
Мы закивали. Нам это было знакомо; мы знали, что доктор Герхард Штиф из Гамбурга, лейтенант-пехотинец в отставке, не преувеличивает. Торгау — да, мы были знакомы с этой тюрьмой. И с Ленгрисом, и с фортом Пливе. Мы тоже испытали на своей шкуре все их диктаторские методы.
Штиф снова приложился к стакану. Мы все последовали его примеру.
— Черт! — выкрикнул он. — У меня был Железный крест, полученный в четырнадцатом году, и Орден Дома Гогенцоллернов. Гауптштурмфюрер СС сказал с усмешкой, что награды кайзера Вильгельма не стоят и плевка. Хотя сам носил их две.
— Видимо, он был ослом, — заметил Старик.
— Конечно, — сказал Легионер. — Иначе бы не служил в СС.
— Перед тем как попасть в Baukommando[62], я провел долгое время в Штутгофе и Майданеке, — продолжал старый еврей. — И вот теперь нахожусь среди вас.
— В Майданеке скверно обходятся с заключенными? — спросил Краузе, будто сам не знал.
— Охранники там жестокие. Как и в большинстве лагерей и тюрем.
— А в Советском Союзе они не хуже? — пожелал узнать бывший эсэссовец.
— Нет, не хуже. В сущности, и охрана, и заключенные одинаковы и там, и там. В лагере номер четыреста восемьдесят семь на Урале нас кормили баландой. Такой же суп заключенные получали сотни лет назад. Противный, пересоленный, дурно пахнущий. С тюлькой, которая воняет даже живой. В Майданеке нам выдавали хлеб с червями, железками, щепками. Многие заключенные давились этим хлебом. Солдаты НКВД били нас прикладами, кололи штыками, хлестали нагайками. Эсэсовцы пользовались девятихвостыми плетками и резиновыми дубинками. И у тех, и у других были тонкие цепи, от ударов ими лопались почки. В НКВД убивали выстрелом в затылок. Эсэсовцы больше всего любили вешать так, чтобы человек едва касался пальцами земли. Как видишь, эсэсовец, разница не так уж велика.
Он сказал это с улыбкой благовоспитанного врача, которым был когда-то.
— Я не эсэсовец, — запротестовал Краузе.
Любезная улыбка доктора Штифа стала чуть саркастической.
— Это будут говорить многие, когда придет время сводить счеты.
— В СС и НКВД все добровольцы[63], — зловеще прорычал Порта. — То, что потом они будут трусить, не оправдание. — И указал пальцем на Краузе. — Ты всегда будешь эсэсовской крысой. Мы не пристрелили тебя давным-давно лишь потому, чтобы выдать тебя кому следует и полюбоваться, как тебя будут ломать на колесе, когда наша революция победит. Мы сказали тебе раз и навсегда, что ты свинья, что приличные люди терпят тебя в своем обществе только оттого, что вынуждены терпеть.
Штиф покачал головой.
— Зачем быть таким кровожадным? Его наверняка будут мучить дурные видения, когда он состарится…
— Если состарится, — перебил Порта, злобно глянув на Краузе,
— …и будет сидеть в одиночестве. Это гораздо хуже, чем быть повешенным.
— Аллах мудр. Аллах справедлив, — протянул Легионер и отвесил поклон в юго-восточную сторону.
— В форте Пливе нам приходилось справлять большую нужду, сидя на длинной доске, — заговорил Брандт. — Каждый, кто падал в яму, тонул в дерьме. Утонули многие. Эсэсовцы и охотники за головами заключали пари на то, как долго сможет человек продержаться на поверхности.
— В Майданеке такая же доска, — кивнул старый еврей. — Многие захлебнулись в той яме. Упавший погружается медленно, будто в болото. Когда он скрывается, на поверхность с бульканьем выходят пузырьки воздуха. Словно из кипящей каши.
Малыш выплюнул кусок гусиной ноги и приложился к бутылке чешского пива.
— В Брюкенкопфе-три возле Торгау нам приходилось мочиться друг на друга и марать подштанники. От черного пива все страдали поносом.
Мы с удивлением посмотрели на Малыша. Раньше он не говорил ни слова о своем пребывании в тюрьме. Мы понятия не имели, что он совершил и где содержался.
Малыш откусил кусок салями, тут же выплюнул, обмакнул его в чашу с вином и сунул в рот. И продолжал говорить с набитым ртом, поэтому разбирать слова было трудно.
— Унтершарфюрер из «Мертвой головы» сломал мне в трех местах руку.
Он стал ковырять в зубах кончиком штыка и сплевывать во все стороны. Потом немного отпил из чаши, в которую макал колбасу.
— И оторвал мизинец на ноге щипцами, совершенно новыми.
Малыш выпил еще немного чешского пива. Поднялся, схватил большое кресло, занес над головой и, грохнув о пол четыре или пять раз, разбил на куски. Потом принялся пинать обломки.
— Вот что я сделаю с этим унтершарфюрером, когда найду его. Я знаю, он служит в одном из лагерей на Везере.
И на лице его появилась улыбка, не сулившая тому эсэсовцу из «Мертвой головы» ничего хорошего.
— В Ленгрисе нас колотили палками, — сказал я. Мне вспомнился давний сочельник под голыми тополями, на ветвях которого каркали вороны, и оберштурмфюрер СС Шендрих, командовавший: «Раз-два, раз-два!» — крикливым голосом, прерывавшимся от восторга, когда кто-то терял сознание. Я не сказал, что сделаю с Шендрихом, если мы встретимся. Надеюсь, мы не встретимся никогда.
— В Фогене кое-кого из нас ради забавы кастрировали, — сказал Легионер, сжимая обеими руками гранату, глаза его сверкали, словно у Карла Моора[64], когда отмщение было близко.
— В Гросс-Розене повесили вниз головами триста шестьдесят семь евреев, — заговорил Штеге. — У одного отрезали нос и бросили псу Максу. Этот пес очень любил человечину. Пока он ел нос, мы должны были петь: «Дорогой, больше я уж тебя не увижу».
— Я, когда вернулся домой из форта Цинне, пытался повеситься, — сказал Старик.
Мы немного посидели в молчании. Мы уже знали о том, что Старик хотел повеситься. Жена успела вовремя перерезать веревку. Знакомый священник поговорил с ним. Больше Старик уже не пытался покончить с собой.
— Когда война окончится, — сказал Герхард Штиф, — приглашаю вас всех на пиво в «Полпетуха» на Ганзаплатц.
— Замечательно, — выкрикнул Брандт. — Встретимся там и зальемся пивом!
— «Дортмундер Экспорт»[65], по бочонку на брата, — засмеялся Штеге. — Да, по бочонку, — восторженно добавил он.
Нам почудился запах этого пива. Мы захлопали друг друга по плечам и издали исступленный вопль в честь дортмундера, который будем пить в пивной «Полпетуха».
— А знаете «Зеленую козу» на Альберт Рольфгассе? — воодушевленно прокричал Штиф, перекрывая общий шум. — Там подают лучшие на свете тефтели и тушеное с уксусом жаркое.
— Нет, мы не знаем этого заведения, — засмеялся Штеге, — но, если покажешь его нам, в благодарность покажем тебе кабак «У Лили», там лучшие девочки в Гамбурге. Одна может делать все, что угодно — прямо-таки факирка. Говорят, она изучала искусство любви в пенджабской пагоде в Раджпуре[66].
— Остановим выбор на «У Лили», — решил Старик.
— А шлюхи там есть? — спросил Малыш сквозь шум.
— Сколько угодно, — ответил Штеге.
— Кончилась бы война, — вздохнул Малыш, — чтобы можно было сразу туда отправиться.
— А потом поднимем шум на весь город, — закричал Порта торжествующе. — Будем драться со всеми обормотами и ухлестывать за всеми девочками.
— Только нужно не застрять в «Полпетуха», — сказал Штиф. — Там очень приятно, и после двух кружек дортмундера понимаешь, что тебя мучает жажда.
— Давайте поиграем в марьяж или в «двадцать одно», — предложил Бауэр, рослый мясник из Ганновера, всегда пугавшийся перед атакой. Он говорил, что нужно старательно избегать всякого риска. Риск себя не оправдывает. Утверждал, что потерял многое, став солдатом.
— Не хочу я никаких крестов, — сказал он, — ни золотого, ни железного, ни деревянного. Десять часов работы на хорошей колбасной фабрике под началом покладистого мастера, вечером хорошая девочка, партия в марьяж, пиво с парой товарищей после работы — больше ничего мне не нужно.
Играли мы с полчаса. Герхард Штиф выиграл около двухсот марок. Мы ему подыгрывали. Он делал вид, что не замечает.
— Мастерски играешь, Герхард, — засмеялся Порта. — Всех нас за пояс заткнешь.
Чтобы в игре могли участвовать все четырнадцать, мы стали играть в банк. Когда Герхард открывал нужную карту, восторг наш не знал границ.
— Черт возьми, Герхард, ты будешь богачом. Может, станешь нашим работодателем после войны, — сказал Брандт.
— Да, только давайте не забывать, что нужно совершить революцию перед тем, как вернуться домой, — предупредил Порта. И высморкался пальцами на стенную панель, куда до него сморкались многие, используя пальцы вместо платка.
Брандт придвинул бутылку к Герхарду.
— Глотните еще, герр лейтенант.
Герхард глотнул и поставил бутылку на стол так же, как мы, с уверенным стуком. Стук этот был очень важен. Он показывал, что с бутылкой ты на дружеской ноге. Ее нельзя возвращать на место как домохозяйка, капнувшая на зельц чуточку уксуса. Ты ставишь бутылку так, словно бы говоришь: «Слушай, товарищ Шнапс, твое место здесь! Черт возьми, мы с тобой можем похвастаться кое-чем, чего не знают ни Бог, ни дьявол». Служанка просто опускает бутылку. Сопляки, которые хотят порисоваться, ударяют бутылкой о стол, а люди из порта и с фронта, с больших грузовиков и заводов ставят бутылку именно с таким стуком. Свидетельствующим, что они взрослые. Это люди, которые усмехаются, когда другие разевают рот, и которым сама бутылка говорит: «Привет, старый пьянчуга!»