Фронтовые ночи и дни — страница 43 из 68

Как попал в их компанию я, отличник боевой и политической подготовки, было непонятно. Национальность не являлась, по крайней мере, главной причиной, так как одноклассник, Яша Рихтер, попал в основной состав. Кстати, после 10-го класса ему было 17 лет, и он не подлежал призыву. Но Яков пошел в военкомат, похлопотал, и его взяли вместе с нами.

Перебирая другие свои «грехи», вспомнил, что месяца за два до этого у меня случилась стычка с командиром отделения. Он обозвал меня «пархатым», я толкнул его в грудь, и началась обычная мальчишеская драка (он был мой ровесник). Прекратил ее проходивший мимо комиссар нашего батальона. На вечерней поверке нам объявили наказания: командира отделения вернули в рядовые, мне дали десять суток гауптвахты. Впрочем, это не такой уж большой «грех» и не такое уж редкое взыскание, чтобы из-за него отчислять из основного состава.

Сейчас я думаю, что причиной этого стала биография моей мамы. Девятнадцати летней девушкой она оставила свою добропорядочную еврейскую семью и ушла в революцию бороться за свободу и справедливость. Примкнула к анархистам. Установившуюся советскую власть они не признали и продолжали бороться и с ней. После нескольких арестов ее в 1922 году отправили на Соловки, где я и родился. Заполняя при поступлении в училище свою первую в жизни анкету, я, как честный, принципиальный комсомолец, указал, что родители были репрессированы.

Нас, человек пятьдесят «нечистых», погрузили в вагоны и отправили в Баку. Там уже собрались подобные группы из других училищ Кавказа. Из них и была сформирована 167-я курсантская бригада.

Мне, как оказалось впоследствии, повезло — я попал в артиллерийскую батарею. Артиллерийское дело мы постигали теоретически, на пальцах, поскольку орудий не было. Зато в мое распоряжение попал крупный костлявый конь (батарея считалась на конной тяге). Отношения у меня с ним сложились непростые. При чистке коня я пару раз задел скребком его сбитую холку, жалел делиться с ним сахарным пайком. Он при каждом удобном случае старался лягнуть меня копытом, не желал признавать своим хозяином.

Вскоре положение на фронте еще более ухудшилось. Немцы стремительно продвигались к нефтяным промыслам Грозного. Нашу бригаду спешно собрали и погрузили в вагоны. Вечером мы тронулись. Орудий нам так и не дали, сказав, что получим по прибытии на место. Батальоны тоже были вооружены кое-как. Даже винтовки дали не всем.

Состав всю ночь безостановочно двигался к фронту. По пути проявился необузданный характер наших ребят. Несколько человек на ходу поезда каким-то образом вылезли на крышу вагона, прогулялись по составу и вычислили, непонятно как, вагон с продовольствием. Вагон был «взят», и вскоре мы все уже жевали хлеб с колбасой.

Выгрузились мы рано утром в каком-то осетинском селе. Батальоны начали рыть окопы в паре километров от села, а наша батарея осталась в селе, ожидая прибытия орудий.

Несколько дней стояло затишье — ожидали подхода немцев. Здесь произошел следующий эпизод. Старшиной нашей батареи был бывший зэк с Беломоро-Балтийского канала. Надо сказать, что командирами отделений и старшинами, как правило, стали бывшие зэки. Наверное, это было закономерно, учитывая схожесть лагерной жизни и армейской службы. Они были взрослее, лучше знали жизнь, могли заставить нас подчиняться.

Когда старшина, поручавший мне самые неприятные задания, вопреки уставу в третий раз подряд назначил меня в ночной караул, я возмутился, вышел из себя — мол, пристрелю его, как только придем на передовую. Старшина опешил, как мне показалось, даже испугался и доложил о моей угрозе политруку.

Вечером политрук вызвал меня к себе. Надо сказать, что «нечистыми» в нашей бригаде были не только рядовые, но и командиры. В основном это были, видимо, в чем-то провинившиеся уже воевавшие офицеры. Должность политрука занимал суровый, молчаливый человек с тремя кубиками в петлицах. Политзанятия он с нами не проводил и в чем-то даже был мне симпатичен.

Идя к политруку, я ожидал любого наказания. Угроза застрелить командира на передовой была нешуточной, тем более что, судя по разговорам, такое случалось. Выслушав мои объяснения и оправдания, политрук вместо разноса отечески объяснил мне, что батарея не укомплектована, посылать в ночные караулы некого, у него самого нет пистолета и он рад, что обзавелся карабином. В конце концов политрук дал мне несколько нарядов вне очереди, и этим все кончилось.

На следующий день немцы вышли на нашу оборону. Начались бомбежки и артобстрелы. Поддержать наших — подавить вражеские огневые точки — нам было нечем, орудий нам так и не дали. Потом пошли танки, и 167-я курсантская бригада перестала существовать. Большая часть из двух тысяч восемнадцати летних ребят, вчерашних школьников, погибла. Кем-то приходилось жертвовать в первую очередь — пожертвовали ими.

Конечно, они были далеко не ангелы. Их вольнолюбивые натуры не принимали ни законов, ни моральных норм. Они были порождением еще остававшейся казацкой вольницы, полубандитами, признававшими только закон силы. В прошлые времена они пополнили бы рати Ермака, Разина, Пугачева. В нашей регламентированной законами и правилами жизни им приходилось трудно. Бог судья и им, и их земным судьям, пославшим их неподготовленными и плохо вооруженными на заклание…


Ближе к вечеру затихающие шумы боя звучали уже позади. Мы, необстрелянные юнцы, не представляли себе опасности, не понимали, что мы в мешке и нас ждет участь наших товарищей. Отдать приказ об отступлении никто не решался. (К тому времени уже действовал известный приказ Сталина о расстреле отступающих на месте). Да и некому было отдать такой приказ. Командиры куда-то исчезли. Выручил нас все тот же политрук. Он просто вывел из сарая своего коня и стал седлать. Мы поняли это как указание «делай, как я» и последовали его примеру. Без седел (их у нас и не было) мы забрались на своих лошадей и потрусили вслед за ним. Как он ориентировался ночью, на незнакомой местности, среди всполохов света и разнообразных шумов, оставалось непонятным. Среди ночи, правда, у нас появился проводник. Им стал примкнувший к нам молодой, лет тридцати, приветливый чеченец. Он сказал, что в селе вдруг объявился односельчанин, с которым у него кровная вражда и который должен его убить. Дело, видимо, было нешуточное, и он, бросив дом и семью, ударился в бега. Держаться он старался в середине группы и никуда не отходил.

Всю длинную, бесконечную ночь, не спешиваясь, мы трусили за своим политруком. Когда рассвело, решили сделать привал. Слезть с коня оказалось почти невозможно. Мы стерли до крови лошадям холки, а их хребты содрали кожу с нас. Все это ссохлось, спеклось, и мы превратились почти в одно целое с нашими лошадьми. После того как все-таки слезли, передвигались мы, наклонившись вперед и широко расставив ноги, — на полусогнутых.

Нас оказалось заметно меньше, чем предыдущим вечером. Часть ребят, видимо, повернула лошадей и отправилась в родные станицы. Я разнуздал свою лошадь и пустил ее пастись. Какой-то листок бумаги белел в траве. Я поднял его. Это была листовка, сброшенная с немецкого самолета. Текст был такой: «Горцы! Вспомните заветы Шамиля. Гоните русских с вашей земли…» и что-то еще в этом роде.

Вскоре к нам прибежали подростки из соседнего, как оказалось, чеченского села. Они стали предлагать нам еду в обмен на оружие. Мы были голодны и меняли, что могли. Я сменял пригоршню патронов на чурек и быстро его сжевал.

Потом мы сделали невозможное: опять взобрались на своих лошадей и отправились дальше. К полудню наткнулись на заградотряд. Нам приказали сдать лошадей и идти на переформировку. С политруком я даже не попрощался, его отправили куда-то, и, как это часто бывает на фронте, мы разошлись, не успев узнать даже имени друг друга. Со своей лошадью, фактически спасшей мне жизнь, я тоже не попрощался, даже не потрепал ее по шее. Война неотвратимо делала из нас жестоких одиноких волков.

Первая атака и первая клятва

Наконец-то настоящий бой. Я лежу в углублении, поблизости — никого, пули свистят над головой. Да, это настоящий бой. До этого было не то. В артиллерии, куда я попал вначале, мы посылали снаряды неизвестно куда. Позже, в минометной части, я опускал мины в ствол миномета, они куда-то летели, но ощущения настоящей схватки тоже не возникало. Неделю назад на переформировке я утаил, что артиллерист и минометчик, и попал в обычную пехотную роту. И вот моя первая атака.

Впереди, метрах в пятистах, — немецкие окопы. Пока мы сделали первый бросок. Стрельба была еще не очень густой. Я бежал быстрее и оказался впереди других. Лежу в углублении, гордый собой. Федор слева и Петр справа отстали, я впереди всех. Но вот Федор поравнялся со мной.

Надо готовиться к следующему броску. Огонь стал плотнее, прежней готовности оторваться от земли уже нет. Но надо. Намечаю бугорок, до которого должен добежать. Чуть правее — место, в которое я потом переползу. Сосредоточиваюсь, собираюсь и вскакиваю. Согнувшись в три погибели, несусь вперед, добегаю до бугорка, падаю. Огонь становится еще плотнее. Впечатление такое, что пули задевают шинель на спине.

Федор и Петр залегли на одной линии со мной. Сейчас надо будет подняться и опять подставить себя под пули. Как это возможно? Но выхода нет. Федор уже впереди. Переползаю боком, как краб, на несколько метров вправо, вскакиваю, бегу. На ходу высматриваю укрытие, за которым можно будет залечь. Вижу впереди труп, бегу к нему. Пронесло, добежал. Я все еще жив и опять впереди всех. Можно расслабиться.

Неожиданно в голове всплывают прошлогодние школьные размышления о бренности бытия. В 17–18 лет мысли, навеянные Байроном и лермонтовским Печориным о никчемности жизни, о ее обыденности, о том, что ты повторишь путь миллионов других, что ничего нового в твоей судьбе не будет, одолевают, как известно, многих. Появлялись мысли об уходе из жизни и у меня. И вот тут под свист пуль, когда жизнь висит на волоске, я вспомнил об этом. Мною почему-то овладел нервный смех. Если бы кто-нибудь увидел меня в этот момент, подумал бы, что я сошел с ума.