Если бы у его пулеметов тогда, в том злополучном бою, было вдоволь патронов! Ведь немцы перли на окопы, как саранча, и накосили они их прорву. Носов впервые за всю войну видел столько убитых немцев. До сих пор столько — и даже больше — он видел убитыми только своих. И всегда чего-то не хватало, чтобы убивать немцев: то патронов, то вовремя отданной команды, то пушек, то самолетов.
А в Финскую? Это же вообще не война была, а самоистребление! И почему, как только доходит до дела, так все теории побоку, и кто во что горазд?..
Нет, когда идет такая война, то не имеет значения, кем воевать. Никакого значения.
Младшему лейтенанту Кривулину всего девятнадцать. Сам он, правда, говорит: двадцать, и обязательно поправляется при этом: через два месяца. В своем полку он повоевать практически не успел. И даже со взводом своим познакомиться не хватило времени.
Все случилось так стремительно, что Кривулин до сих пор не может опомниться и разобраться в тех событиях, точно был под гипнозом или в дымину пьяный. Он прибыл в полк, представился (это было поздним вечером), а утром батальон послали в разведку боем. Они добежали до проволочных заграждений, и здесь их немцы прижали к земле плотным пулеметным и минометным огнем. Ни назад, ни вперед.
Временами Кривулину казалось, что из всего батальона в живых остался лишь он один, хотя точно знал, что в соседних воронках лежат солдаты его взвода, а слева и справа — солдаты других взводов и рот. Но едва он высовывал голову из воронки, как совсем рядом начинали строчить немецкие автоматы и пулемет и пули впивались в землю прямо возле лица, одна даже чиркнула по каске. Немцы даже попытались достать его гранатами, но те рвались, не достигая его убежища.
Судя по всему, он все же оторвался от своего взвода, может, метров на десять — двадцать, потому немцы так охотились за ним, младшим лейтенантом Кривулиным.
Но не это было самое страшное. Ужасно было то, что рядом, в этой же воронке, лежал труп нашего солдата, убитого давно, может, неделю назад. От трупа воняло. Кривулина мутило, и он все думал, как бы ему перебраться в другую воронку. Когда становилось совсем невмоготу, он собирался с духом, напружинивал тело, но никак не мог решить, в какую сторону ему перекатываться, где же та самая спасительная для него воронка. Ему уже стало казаться, что в каждой воронке лежат разлагающиеся трупы и что теперь ему вечно пребывать в этом ужасном соседстве.
Тут немцы сами начали атаку, но не в лоб, а несколько правее, обходя залегший батальон с фланга. По-видимому, наше начальство не предвидело такого поворота событий и не организовало поддержки своему попавшему в беду батальону.
Люди не выдержали — побежали. И он, младший лейтенант Кривулин, вместе со всеми, боясь только, чтобы не остаться одному и не попасть в плен. И он единственный из всех офицеров батальона невредимым вернулся в свои окопы.
А потом трибунал. И вот он здесь. Только в штрафбате Кривулин понял, что такое война. Он уже несколько раз ходил в атаку, ходил, как и все, не пригибаясь, во весь рост: убьют так убьют, а ранят — конец штрафбату. Но на нем пока ни царапины. И это несмотря на то, что штрафников бросали в такое пекло, откуда, казалось, невозможно вернуться живым, не то что невредимым.
За два штрафбатовских месяца Кривулин многое повидал и уже не был таким зеленым и неопытным, каким считал его старшина Титов. Правда, в разведку он еще не хаживал, а в этом деле, как догадывался Кривулин, одной бесшабашной смелости мало. И он жадно впитывал все, чему учил его старшина Титов. Сам Кривулин, ведя наблюдение, на многое не обратил бы внимание, но старшина терпеливо объяснял ему даже такие вещи, которые известны каждому солдату, не то что офицеру — все-таки его чему-то да учили в училище, хотя и ускоренным курсом.
— Между ракетами надо успеть переползти из одной воронки в другую, — наставлял старшина Кривулина. — В это время фриц после света ничего не видит. Но не все воронки годятся, чтобы в них не заметили, а только те, что имеют высокий валик выброшенной земли. Большие воронки, которые от бомб, тоже не годятся: в них немец мины ставит. Когда пойдем, двигаться будем по гребню оврага: там наверняка мин нет. Немец вырубил там весь кустарник, но оставил заостренные комли. Тоже не дурак, однако. А вон там, где кусты остались, там мин понатыкано дай боже. Да и пристрелян каждый клочок земли…
В свою землянку вернулись в сумерки. Плотно поели, потом каждый доложил старшине, что видел. Титов выслушал молча, коротко объяснил, как пойдут и что каждый будет делать. И велел всем спать до одиннадцати часов.
Перед выходом старшина выдал подполковнику Какиашвили сапоги — не новые, но целые, и грузин обрадовался им так, словно ему вернули подполковничье звание. Рассматривая сапоги, ощупывая их снаружи и изнутри, он удовлетворенно цокал языком.
— Кончится война, дорогой, — говорил он при этом старшине Титову, широко улыбаясь и посверкивая маслянистыми глазами, которые так нравятся женщинам, — приезжай ко мне в Батум, встретим, как родного. Шашлык, вино, море… Вах! Ты был на Черном море, старшина? Не-е бы-ыл? Вах! Считай, что ты вообще моря не видел! Разве сравнишь Черное море с Балтийским? Это же… Это же, как вот… как вот эти сапоги и вот эти. Понимаешь?
Старшина лишь усмехается: много чего ему здесь уже наобещали. Да только все это слова. До того времени, когда можно будет куда-то поехать, надо еще дожить.
Потом все получили ножи, по две гранаты-лимонки. У младшего лейтенанта Кривулина особая задача: он должен прийти на помощь, если с группой захвата что-то случится на нейтральной полосе. Задачу эту для него Титов придумал днем, чтобы мальчишка не обиделся и не подумал, что ему не доверяют, полагая все же, что помощь такая не потребуется.
Остальные, кроме дневального майора Иловайского, то есть майор Рамешко и капитан Ксеник, будут ждать их вместе с Кривулиным в наших окопах и в случае чего прикроют огнем — будут действовать по обстоятельствам.
Ну вот, кажется, и все. Присели перед дорогой, покурили в последний раз. Да, действительно все. С богом!
Передовая жила обычной ночной жизнью: то там, то здесь та-такали пулеметы, взлетали ракеты, и черные тени бежали по земле, удлиняясь и растворяясь в туманной мути. Когда ракета гасла, хотелось закрыть глаза, потому что, как ни напрягай зрение, все равно ничего не видно, даже спину идущего впереди.
Каких-нибудь полкилометра до передней линии окопов преодолевали не меньше получаса: немцы не должны были заметить на нашей стороне ничего такого, что могло бы вызвать у них настороженность. Потом еще с час наблюдали, тараща глаза в темноту, сквозь узкую щель огневой точки.
Сыпал дождь, временами довольно сильный. Подполковник Какиашвили представил, что сейчас придется лезть в ледяную воду речушки, потом ползти по грязи, рискуя каждую минуту подорваться на мине или быть изрешеченным пулями, и запоздало пожалел, что согласился быть под началом старшины Титова. Правда, и в атаки ходить — не подарок, но это все-таки как-то проще и понятнее.
А хорошо бы, старшина почему-либо отложил сегодняшний поиск. Вернулись бы в землянку, к теплой печке. Вытянуться на дощатых нарах, укрыться с головой шинелью, вдыхать запах старого сена, вспоминать Ольгу Николаевну — как мало он ценил все это! Как мало он ценил вообще то, что называется жизнью. И как мало думал о своих солдатах — не больше, чем сейчас думают о нем самом. Когда он вернется в полк, он там все изменит. Все! Он придет совсем другим человеком. Может быть, судьба дала ему шанс посмотреть на себя и на других со стороны, увидеть, как все-таки мерзко мы делаем свое дело. И чем выше начальник, тем большим барином смотрит. И это в Рабоче-Крестьянской Красной Армии! И это в рабоче-крестьянском государстве! Вах!
Порыв ветра бросил в щель пригоршню дождевых капель, подполковник вытер лицо, прикрыл глаза. Скорей бы уж…
В Батуми сейчас тепло, вполне можно купаться в море. Странно, он так редко позволял себе это удовольствие, бывая в отпуске, как будто звание и положение мешали ему быть просто человеком, как все. А Ольга Николаевна? Женщина как женщина. Ничего особенного. До войны он встречал и красивее. И не терял головы. К тому же у него жена — прелестная и милая. Чего ему еще надо?
Да что Ольга Николаевна?! А эта война, а немцы, а сами они, стремящиеся уволочь какого-нибудь фельдфебеля? А что потом? Потом — ничего. Потом, через полсотни лет, — даже раньше! — у людей будут другие заботы… И что им будет до его жизни, до его страданий?
Нет, он не боится, он никогда ничего не боялся. То есть почти ничего. Глупо все как-то: учился в училище, служил, потом академия и снова служба — к чему-то стремился, куда-то лез… Зачем? Вот этому старшине и раньше жилось просто, и сейчас в его жизни ничего не изменилось: что штрафбат, что не штрафбат. Или вот этому старлею… А он, подполковник Какиашвили, со своим полком прошел от самой границы, счастливо избежал котлов и окружений, сохранил почти все пушки и личный состав. И на тебе!..
Нет, тут не обошлось без «дружеской» заботы — люди завистливы к чужому успеху.
Старший лейтенант Носов всегда перед боем думает о том, как погибли его жена и шестилетний сынишка. Это как наваждение. Перед его мысленным взором возникают поезд, подвергшийся бомбежке, искореженные вагоны и где-то среди этого хаоса — они, беспомощные и беззащитные…
В свои двадцать семь лет, перевидевший столько смертей, старший лейтенант Носов с трудом верил, что живую плоть самых дорогих для него людей может так же безжалостно кромсать и рвать, и жечь адским огнем тупая и жестокая сила, как и тех, кого она кромсала и рвала, и жгла на его глазах. И потому, что он слишком хорошо знал, как это происходит с другими, он начинал видеть, как это происходило с ними, с его женой и сыном.
Он видит, слышит, как от самолета отделяется бомба, как она настигает тот самый вагон и как внутри вагона… — и все это как в замедленном кино. Иногда Носов своим настойчивым погружением в детали трагедии доходил до обморочного состояния, после чего возвращался к реальности медленно и трудно и знал, что через какое-то время все это повторится вновь.