Фрося — страница 11 из 13


Ну ладно, а что же делать теперь? И почему нужно что-то делать?..

Под Фросей заскрипела раскладушка.

Борис подсветил сигаретой циферблат: всего лишь третий час… а думал – ночь на исходе… и только третий час, надо бы поспать…

– Борис, вы спали? – Почему-то шепотом.

– Нет.

– И я – никак не могу…

– М-м-да… – Надо бы поспать, но как заснуть? Завтра, между прочим, репетиция, и голова должна быть свежей, – но день будет такой же, как сегодня, как завтра и послезавтра, и послепослезавтра… Странно: прошлое до отъезда… до побега… всплывало легко, протяженно, а после – одной картинкой: первый выход на сцену, в массовке, слепящий свет прожекторов и черный многоголовый провал зала – потом всё стиралось, расплывалось, мелькало неразборчиво и непривлекательно, даже лучшие, первые годы – отбрасывал, вытеснял без усилия, лень, апатия, пустота в голове. Подумал о будущем – и тоже ничего не мог увидеть, кроме тех же прожекторов – но это было вроде как прошлое… и вдруг – новое: маленькая коробочка, со сценой, залитой светом, на ней человечки – бегают, суетятся, переживают, а он – вне, смотрит со стороны, из темноты, руки в карманах куртки, нахохлился, – откуда такое?..

Услышал мерный шепот. Слов не разобрать. Подождал – продолжала шептать.

Громко спросил:

– Фрося, вы что?

Шепот оборвался.

– Что вы там шепчете?

– Так… Молитву.

Пошарив рукой, стряхнул пепел – кажется, мимо.

– Вы верующая?

– Нет… не знаю, не думала. А это – просто красиво. – Она тоже заговорила громко – но голос звучал мягко, приглушенно, слова выговаривались неторопливо. – Старушка одна научила. Говорит, если не спится – пошепчи, душу, говорит, облегчишь. Вообще-то я сплю как мертвая, устаю, а тут… не выспалась, а вот же… Правда, красиво – послушайте! – И перешла на звучный шепот: «Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей… В темноте Ты давал мне простор… Помилуй меня и услышь молитву мою… Сыны мужей, доколе слава Моя будет в поругании?.. Доколе будете любить суету и искать лжи?.. Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших, и утишитесь…»

Слушал Фросин шепот, замерев, вытянув руку с сигаретой над полом и не затягиваясь, а когда Фрося закончила с какой-то странной растомленной интонацией, пробившейся сквозь мерный шелест шепота: "Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности", – с минуту молчал, уткнув глаза туда, где чернота скрыла потолок.

Очнувшись, сказал тихо:

– Это не молитва, что-то другое. Кажется, из псалмов.

Фрося не ответила. Дышала ровно – похоже, уснула, наконец. Утишилась… А ему как утишиться? Фросин шепот еще звучал в ушах, слова, зачаровывающие и проникающие, как музыка, словно плавали, светясь, в черной тишине – и расслабились внутри неведомые мышцы, уставшие от многочасового (многолетнего?) напряжения. "Гневаясь, не согрешайте: размыслите в сердцах ваших на ложах ваших" – а он, разве не согрешал он в гневе, всё это время: полночи, вечер, двадцать пять лет – четверть века – всю сознательную жизнь?..

Попытался стряхнуть внезапное неуютное замешательство… Ни к чему эта расслабленность, так можно далеко зайти, потерять последнюю кочку под ногами, не ему каяться… Но уже отдернулась завеса, растаяла, исчезла, обратно не накинуть, и всплыли картины, которые – не забыл, нет – старательно обходила ожесточенная память, долгие годы, и в них – неясное, непостижимое, что не укладывалось в привычный ход мыслей. А сейчас – уже не мог не взглянуть, не попытаться понять – спокойно, не гневаясь сердцем, – и пытался – заглянуть в душу матери, куда не впускала никого, только его – и только однажды… а он отвернулся… …когда сбивчиво рассказывала историю свою, похороненную вместе с пожелтевшим письмом в ящичке, под голубой клеенкой: осквернил могилу – вытащил прах на свет божий. "Крест он мой, Боренька, крест мой… и до могилы нести его буду… а ты пойми… Пойми – и прости" – сказала без слёз, устало – но с такой твердостью, какой не слышал в её голосе ни разу. И смотрела не на него – в себя, спокойно и глубоко. И что он? – "Поеду я, мать". Повернулась к нему, глаза уже совсем сухие: "Жестокий ты… жестокий – как он"…

Нет, жалел он мать. Жалел. – Но понимал ли? И рядом с жалостью – брезгливость, не к матери – к самой этой жалости, к себе: бесплодная то была жалость. Бесплотная… А Полковник? – сидел во дворе разбитый параличом старик с трясущейся головой, голоса его не слышал двенадцать лет, даже когда тот еще здоровым был, – уезжал, чтобы не возвращаться (знал ведь, знал, что вернется – врал себе), шел с чемоданом, и вдруг услышал хриплое: "Борис!" – как выстрел в спину. Обернулся – старик смотрел на него, подавшись вперед, уперев подбородок в набалдашник палки – "Подойди!" Был не готов, растерян – помедлив, шагнул к Полковнику… Почуял тот, проснувшись сердцем: не будет больше такой минуты, отнимется речь, не за горами уже… Будто прежняя воля вернулась к Полковнику – выпрямился, голова не трясется (почти) и глаза – прежние, но не бешеные: потемнели, смотрят пристально, серьезно, – хрипло, тяжело и раздельно произнес: "Не был я вохровцем – на стройке работал". Растерянность уже прошла, мелькнуло: "На костях строил" – но смолчал. Не уходил. Состязался с Полковником, сверлил взглядом – а тот и не думал состязаться: лишь вглядывался в его глаза, долго вглядывался, наконец, тихо – себе – сказал: "Щербина", – откинул голову к яблоне, затрясся, словно в припадке, мать поспешила с крыльца, стояла там всё это время – (слышала, не слышала?) – а он повернулся и пошел, не оглядываясь… Почему не пожелал Полковник в отставке – строитель – работать? Нет, сидел дома: мрачно листал газеты, комкал, швырял в мусорное ведро, – и никуда, за калитку не выходил, и к нему – никто, никогда… «Щербина»… В первый приезд – после побега – в первую ночь, проснулся, как от толчка, открыл глаза: Полковник стоял в ногах, вплотную к диванчику, одна рука – большим пальцем за командирский ремень, другая прикрыла глаза, пол-лица, пальцы шевелятся, медленно потирая лоб… Поспешил опустить веки, оставил маленькую щелочку, устроился поудобнее, вздохнув "во сне", задышал глубоко, ровно, тело притворилось спящим, рука свободно свесилась почти до полу (сам Семен Савич остался бы доволен) – сквозь ресницы разглядывал Полковника, стараясь, чтоб не вздрагивали веки. Светало. Долго стоял так Полковник – в галифе, но в нижней сорочке, – ложился, не ложился? – волосы растрепаны, торчат жидкими перьями, – смешон и непонятен был застывший мелодраматический жест: рука, прикрывающая глаза. Потом убрал, наконец, руку с лица, и вторую освободил – обе повисли вдоль тела, безвольно, как неживые – и чуть подался вперед, к нему. В бледном свете низкого окошка увидел лицо Полковника: помятое, темное от щетины, густые тени скрыли глаза, но взгляд – пристальный, испытующий – угадывался в позе, в бровях – сдвинутых и чуть приподнятых, в губах – искривленных, но не сжатых плотно, как обычно, а расслабленно полуоткрытых. Не хотел смотреть на это лицо – на такое лицо: непривычно, – плотно смежил веки, повернулся на другой бок, слушал – как продолжал Полковник стоять, придерживая дыхание, как ушел на цыпочках, чтоб не скрипнула ни одна половица… О чем думал Полковник – в ту ночь у его постели?..

Назад не вернуться, прожитого не вернуть…


Борис заерзал, меняя положение – отлежал спину. В глазах сухая резь, свинцовые брови давят на них. Курить уже невмоготу, о сигарете и думать тошно.

Нет, не утишиться ему. Расслабленность не прошла – но не обрел и покоя: то был не покой, а тупое равнодушие, безразличие, отвращение ко всему, к самому себе. Заснуть бы, заснуть, ничего больше не надо. Фрося, Фрося, колдунья, ведьма… А сама спит…

И услышал беззвучный шепот:

– Борис, – одними губами. Затаил дыхание – и тем себя выдал. Повторила громче: – Борис! Ведь не спите?..

– Что, не помогла молитва?

– А вы меня так и не вспомнили? – Хотел сказать – "вспомнил" (красное, зеленое, голубое). Снова напряглись неведомые мышцы – не телесные… духовные, должны ведь быть и такие: ушло безразличие… – Ну конечно, я тогда девчонкой была… когда вы уехали… – Тщетно прорывался сквозь туман, в прошлое, к этим цветным пятнам… – Но я… пухлая была… куда толще, чем сейчас… на вид – все двадцать, парни приставали… А вы меня не замечали… – вот и не помните… – (Что ты паузишь – говори, говори!) – С Лилей я часто бывала…


И раньше, чем она продолжила, цветные пятна оформились – в рыжую глину бухточки, заросли сочной травы по крутому берегу – и небо, небо, над головой – и еще одно в глубине прозрачной реки… и замутняя это небо, сажёнками плывет к берегу упитанная деваха старшего школьного возраста – вечно Лилька таскала за собой какую-нибудь простушку, чтоб оттенять своё кукольное совершенство…


– Я и в Сухановку с вами ездила…


…ну да, Сухановка, – уехали туда на весь день, заманил Лильку в эту бухточку, уплыли от всех – недалеко, голоса слышны, но берегом сюда не добраться: глинистый обрыв прямо в воду, а приплыть не приплывет никто, понимают все – что к чему, решил он припереть Лильку, сегодня или никогда – в который раз, но всё уворачивалась (пожениться даже предлагал, кретин), а после снова липла – и чего хотела? – вот и заело, знал: мужики у нее были уже, – в этой бухточке он ее и припер, да снова закапризничала, отпихнула – и в воду, уплыла обратно, туда, где остальные плескались, а он остался – злой и с дрожью в коленках, тошно было смех ее идиотский слушать, долетал оттуда, и вдруг – эта плывет, «фрейлина» её новая, – сразу понял, кто её сюда командировал, и от этого тотчас запрезирал, раньше просто не замечал, – а та на сухое вылезла, села и смотрит, улыбается, волосы выкручивает, и не купальник на ней, а трусы голубые и лифчик розовый, – понял Лилькину издевку, а девахе этой даже посочувствовал вдруг, что-то ей сказал насчет Лильки, типа «ты от нее беги, она тебя еще и не так подставит», и не разглядывая, – в воду и к своим, – и не подумал тогда: