Фрося — страница 7 из 13


– Ну – и как же?

– Жизнь все та же, Фрося, – невпопад ответил Борис. – Только профессия у меня новая…


…шесть лет таскал его Сеня за собой, пока не сгорел, вернее, взорвался: громил направо-налево, изгонял торгашей из храма – и он тоже ушел, швырнул заявление, год не служил, ждал, пока Сеня устроится, да не дождался – вовсе исчез, пропал Сеня, сошел с круга безумный Семен Савич, может, и правда в психушку угодил, и сам он с той поры нигде ужиться не мог (и совсем оставить тоже не мог, это ведь как наркотик), метался из города в город, убегал от тоски, а она нагоняла, пока однажды совсем чуть не раздавила…

Ну тебя, Фрося, с твоими вопросами, ему на репетицию завтра, на службу идти, хватит об этом – не думать, ни с кем не общаться – довольно мытарств, живет здесь три года, рекорд, и дальше проживет, везде одно и то же…


Вслух сказал, по инерции:

– Я ведь уже бросал – дважды.

– Бросали? – Ее большие глаза сделались огромными, совсем круглыми. – Вот уж я бы никогда не бросила.

Дурочка, что ли?

– Да, бросал. Год квартиры ремонтировал. Зарабатывал – с театром не сравнить… – (Усмехнулся нехорошо: на этот раз обошелся без глупостей – старую краску не сдирал: время – деньги, – заколачивал вдвоем с напарником, пусть знают, он не пропадет…) – А еще раз – просто ничего не делал, месяца три… нет, четыре.

– А на что жили? – Вот это по-деловому.

– Добрая душа одна кормила. А я лежал целыми днями, не выползал никуда. Хорошо было! – сделал равнодушное лицо, потянулся, отгоняя призрак цепенящей тоски, оглушающей апатии тех дней, месяцев…

– Болели? – Она сморщила нос, сострадательно сдвинула к переносице широкие брови.

– Нет. Просто лень одолела…


…только она, добрая душа, и вытащила, спасибо ей, конечно, возилась терпеливо, но потом, когда снова пошел работать (а куда денешься?), стала забирать его в руки, воспитывать, и с облегчением уехал – порвал, отрезал, и вспоминать не хотел унизительные свои четыре месяца, и собственная "неблагодарность, жестокость" (её словечки) были ему любы, восстанавливали в правах свободного, сильного… какого еще?.. Свобода – где она? – сегодня, как вчера – завтра, как сегодня…


– Ну, это всё неважно, – сказал Борис и быстро вылил в стаканы остаток. – Допьем – и спать вам пора.

Выпили молча. Под потолком плавали невесомые лоскуты сизого шифона – надымил.

Поднялся первым – Фрося сразу же выбралась из-за стола, но когда прошла к дверям – снова сел.

– Ложитесь, а я еще посижу… почитаю. – Соврал – и книги-то никакой в кухне не было.

– Хорошо.

Когда затихли где-то в комнате ее шаги, вскочил, неловко задев шаткий столик – порывом закрыл плотно дверь – за спиной с грохотом и звоном осколков свалилась пустая бутылка. К счастью… или к счастью только тарелки?

– Что там? – крикнула из комнаты Фрося.

– Ничего, ничего, бутылка, ложитесь! – прокричал торопливо и категорично – и она не пошла, осталась в комнате, раздевалась, наверное. Бог с ней. Борис поднял за длинное горлышко уцелевшую половинку…


…издалека надвигался неторопливо Малыш, легко шагая длинными ногами, а он стоял, прижав спину к глухой кирпичной стене, сжимая в опущенной руке бутылку, ощущая ладонью гладкую прохладу удлиненного горлышка… Час назад пришел в кафе – в новые дома – с Лилькой и еще одной девицей (как ее звали?), видел ее впервые, Лилька притащила, верно, чтоб позлить его, приглашал ее одну (Танька? – неважно), пили из высоких бутылок венгерское полусладкое, жевали салат столичный, не терял надежды сплавить эту, как ее, и увести Лильку на остров, – а вскоре явился Сюнька, с двумя прихлебалами, надо бы сразу уйти, да не хотел пасовать перед этим придурком, хотя Малыш – тот не придурок, слышал уже, будто Малыш вернулся, лучше бы не напоминать о себе, – сначала Сюнька держался нормально, только поглядывал на них маленькими свинячьими глазками, хихикал о чем-то с прихлебалами, потом быстро набрались (водку принесли с собой, закрашивали красным, всё видел), и полез-таки Сюнька: "Боба, у тебя две, у нас – ни одной, поделись-ка" – ухмылялся нагло, и по наглости этой понял, что точно: вернулся Малыш, – "Отвали по-хорошему, тля" – но тот ухватил Лильку за руку, дернул из-за стола, Лилька вывернулась и плюхнулась обратно, – поднимаясь, сходу сунул кулак снизу в Сюнькину челюсть, Сюнька, звонко клацнув зубами, повалился, но подоспевшие прихлебалы – совсем сосунки, лет по шестнадцать – подхватили, увели на место, за соседними столиками притихли, кто-то засмеялся, по счастью, ни одной официантки в зале, – а через минуту все трое исчезли, и тут он понял – надо уходить: если они на улице ждут (что сомнительно), еще ничего, а вот с Малышом не хотел он встречаться, хотя теперь это неизбежно, не сегодня – так завтра, послезавтра, – выждал минут пять, травил анекдоты, но сиделось уже с трудом, Лилька потирала запястье и материлась себе под нос, – забрал со стола почти пустую бутылку (зачем?) венгерского полусладкого, – на улице было пусто, сразу свернули во дворы, асфальтовая дорожка огибала внутренний угол, составленный глухим торцом кафе и тыльной, без подъездов, стеной соседнего дома, между ними не пройти (дурацкая планировка) – нужно было идти вдоль этой длинной стены, слева – палисадники, тоже дом (и тоже – тыльная стена с давно уже спящими окнами: глухая, безлюдная щель), и впереди, далеко, увидел в синей тьме и сразу узнал: чуть опережая припрыгивающего бочком Сюньку, размеренно шагает Малыш, левая рука в кармане, другая тяжело и свободно машет в такт шагам, не хватает той ржавой трубы крючком, но и без трубы громадная лапа увесиста, словно кувалда, – "Девочки, назад, бегом" – а сам, не сводя глаз с еще далекого (уже близкого) Малыша, стукнул жестко бутылкой о стену за спиной – со звенящим шелестом посыпались осколки, выбухнулось вино, залив кирпичи, брюки, ботинки, Лилькина подруга преждевременно ахнула и скрылась, а Лилька, отбежав, остановилась – "Борис, беги, чего стоишь!" – "Быстро, к нашим – ну, дура!" (да где их найдешь?..) – по-стояла секунду и умчалась, а Малыш надвигался, глядя в упор на него – уже различал жирную ряшку с пушистыми баками, и бешеные глаза, еще шлепались об осколок последние капли венгерского полусладкого, а Малыш пер, не замедляя хода, будто собирался пройти сквозь (такой пройдет), уже близко, Сюнька (по локоть Малышу) отстал на пару шагов, – и эти бешеные глаза, бычья шея на массивных плечах напомнили о Полковнике, – перевел взгляд ниже – темнеющая волосами грудь под распахнутой лимонной (белой в темноте) рубахой, – и снова к жирной роже, с бешеными глазами, уже совсем близко – стиснул, до скрипа, зубы, страх ушел, только ярость, слепящая волна ярости, – Малыш на ходу, не спеша, вытаскивал из кармана свою лапу, Борис шагнул резко вперед, выбросил навстречу бешеным глазам руку, выросшую на длину надбитой бутылки, – спасая глаза, Малыш дернул голову вверх, назад, от сильного удара стеклянных зубцов чуть пошатнулся, выбил (опоздал лишь секундой) бутылку наземь – не разбилась она, покатилась, глухо постукивая – но уже метнулась нога в остроносом башмаке в пах Малышу, метил точно, удар был хороший: Малыш замычал, согнулся, зажав руками промежность, грузно повалился ничком, – и когда помчался Борис вперед, по дорожке, нечаянно сшибив оцепеневшего Сюньку, слышал, как еще крутится, шурша по асфальту, бутылка из-под венгерского полусладкого…


Вспотели виски, рука занемела, сжимая уцелевшее горлышко с кривыми острыми зубцами. Осторожно опустил его в ведерко для мусора, туда же отправил, стараясь не шуметь, крупные осколки, мелочь аккуратно загреб ногою под стол. И вдруг замутило, присел на табурет, в угол, где только что сидела Фрося, откинулся затылком к стене. Опустил веки – будто это могло помочь: плавала перед глазами, как ни отгонял, окровавленная ряшка Малыша, когда тот медленно падал ничком…


…густая, черная в сумерках, кровь набухала крупными каплями… Во время бешеного бега, по дороге в дом, воображение дорисовало – кровавое месиво вместо лица неотступно висело впереди, в черном мраке, – бежал, не видя, не глядя, ноги сами несли, – и вдруг подступило к горлу, не выдержал – уперся в какой-то глухой забор, с минуту дергался в диких судорогах рвоты, ноги сделались ватными, – как домой добежал?.. Зачем-то нужен был чемоданчик, и рубашки, и что-то еще, – или забежал из-за матери? – и сам не знал, но все же, наверно, из-за матери, потому что, собрав чемоданчик, двинул его под диван и ушел – лишь последняя инструкция для матери: "Если будут спрашивать – меня еще не было, запомни!" (пусть ждут), прощальная угроза Полковнику – и задами, к Бельмондо, в окнах горел свет, послушал во дворе и понял: Бельмондо нету, шляется где-то, скотина, – сел за угол крыльца, время тянулось – и мчалось, каждая секунда делала вокзал все опаснее, сидел и курил последние, и уже хотел уходить, невозможно было сидеть, но тут прибежал Бельмондо, выпучил свой единственный глаз и пошел провожать, по дороге обо всем условились, на вокзал не пошли, а через старый мост, в обход – километров семь – на Элеваторную, там вскочил в товарняк, на ближайшей узловой пересел в пассажирский, денег хватило до Волги (и там – еще в сторону, на север, в маленький городишко, глухомань), было ему когда и о чем подумать в поезде, в купейном вагоне – других билетов не оказалось (не то, что Фрося – в общем)…


Спит она или не спит?

Борис вышел из кухни и увидел в комнате свет.

Фрося лежала на боку, укрывшись по шею, с руками, под складками тонкого одеяла обрисовалась линия ноги, бедра, плеча. Открыла глаза – натянула одеяло плотнее, к самому подбородку.

– Спали или не спали?

Смотрела, не мигая – соображала.

– Почему же при свете?

– Легла, думала – встану, выключу потом, спать не хотела. И, наверно, сразу уснула.

– Уже поздно. Спите.

Выключил свет – и зря: еще в кухне кончилась пачка, а сигареты на столе, здесь. Темень, будто окно занавешено бархатным задником. Постоял, дожидаясь, пока чернота разбавится силуэтами. Постепенно выделился черный квадрат окна, за ним – ни обычной крыши, ни звездного неба. Фонарь на улице не горел – вот почему сразу же такая тьма. И тучи. Небо, должно быть, заволокло напрочь. Окно выходило в густое, без пятен – в ничто, в никуда. И все же тьма по сторонам, за рамкой квадрата – гуще, чернее.