Фрося — страница 9 из 13


На миг ощутил – так же остро, как тогда, в сарае – запах матери, запах детства…


…совсем-совсем еще маленьким пристраивался на полу, на коврике, щекой прислонясь к материнскому бедру, теплому, в мягкой шерстяной юбке, и рядом – ее ноги в нитяных чулках, без туфель – обнимал их и замирал, слушал, – мать, сидя на стуле, читала вслух, – проверяла: "Ты не заснул?" – он в ответ терся щекой об юбку…

…а тогда – после первых саней с капустой – недолго простоял, замерев, – мягко выбрался из объятий: уже к восьми годам не принимал нежностей…

…и сидя в сарае на санях, нестерпимо пожалел… пожелал невозможного: вернуть ту минуту, чтоб стоять долго-долго-долго… расслабить деревянные от стеснения руки, самому обнять ее худенькие плечи – нет, тогда еще не достал бы до плечей… Вскочил, вынырнул из сарая, побежал к дому, к матери – что хотел ей сказать? что он мог сказать? – не знал, не думал, не размышлял, ноги сами внесли на крыльцо, быстро вошел в комнату – и споткнулся: кормила Полковника, из ложечки, на груди у бравого Полковника – закапанный кашей слюнявчик, руки цепко ухватились за стол, голова отчаянно трясется (из стороны в сторону – будто сплошное «нет-нет-нет»), мать не может попасть ложкой в рот, каша течет по небритому подбородку, капает на стол, на брюки, – стыдливо обернулась, зашептала: "Что-то уж очень руки дрожат, не может сегодня сам" – Полковник замер, отвернул пляшущую голову от ложки – ага, слышит, значит, характер показывает! Мать посмотрела на одного, на другого, не опуская руки с ложкой, проговорила, почти беззвучно: "Боренька, ты ступай, ступай, не будет он при тебе, не станет". Сидел на Круче до сумерек, бродил по городу, забредал в переулки, где и не был-то никогда, без пути, без цели – только бы не встретить кого, – твердо решил: уедет завтра же, наниматься в театр – без радости, без веры… Но прежде – насильно ворваться в их прошлое, узнать, понять: чем приворожил ее бравый Полковник, паралитик-паразитик?.. Ночью полез в заветный ящичек и нашел – да не то, что искал, ничего не узнал, не понял, узнал то, о чем давно следовало догадаться, запутался еще больше, и вдруг: пожелтевший конверт из простой бумаги, штемпель тридцать девятого года – решился, вынул серый листок, после первой же фразы вспотели ладони, перечитал трижды: "получил Ваше сообщение о рождении якобы моего сына…", бегло прочел до конца – "…прошу далее и впредь писем мне не писать" – вернулся к началу, перечитал внимательней, через минуту знал наизусть: короткое, вежливое письмо, полное ледяного бешенства – выдал себя лишь словом ублюдок, дважды повторенном в двадцати строчках – методично высчитывал Полковник сроки, – сволочь, сволочь, убийца, – но сроки не сходились, – «якобы моего», «якобы моего», – схватил зеркало, вглядывался, словно маньяк, в свое лицо: узкое, впалые щеки, заостренный подбородок, скулы выпирают, вытянутый нос, прижатые ноздри, чуть вздернутая верхняя губа – всё, всё её, материнское, всегда знал, что похож на мать, не на него, и масть – её, рыжеватая, – но глаза-то… Глаза – Полковника: бешеные, как раз в эти минуты – бешеные, круглые, на выкате, под нависшими надбровными дугами и – темные (у нее – серые, водянистые), со злой искоркой, глядят из зеркала – два пистолетных дула, – так как же якобы моего? – но ведь вот у Малыша – тоже бешеные, тоже – темные, ну и что?.. Так и не знал: верить, не верить, и что лучше, и то, и другое – мерзко… Утром дождался, пока мать отведет Полковника под яблоню, во двор, положил перед ней письмо, она сразу поняла – не заплакала, долго молчала, глядя в угол, далеко куда-то, сквозь стены, руки бессильно висели между колен, он терпеливо ждал… "Дура я дура, зачем не порвала давно" – и потом: "Отец он твой, Боря, отец, на месяц раньше ты родился, еле выходила… это самое худшее, когда на месяц… лучше б уж на два…" – хотел перебить, сразу поверил, ждал этого, на дне души – ждал, – "боялась, умрешь, и врачи говорили, с перепугу и написала ему. Потом признал, прощения просил. Только, когда ты паспорт свой принес… уже знала я, всю жизнь терзаться будет, не поверит…" – не заплакала – зарыдала, как не слышал никогда, повторяла: "Прости меня, Боренька, прости меня…" И сквозь слезы и всхлипы, отрывочными фразами, взахлеб – о чем молчала тридцать лет, – сидел, боясь шевельнуться, молчал: успокаивать бесполезно, – и все время: "Прости меня, Боренька" – невозможно было слушать, но слушал… Чего не договорила – додумал после, возвращался в мыслях не раз, рисовал картины, они укрепились, обросли деталями, и уже неясно было: чтó рассказала мать, а чтó сам придумал: мрачноватый красавец, под тридцать, в косоворотке, с пышным чубом, стоит за партой, металлическим голосом читает наизусть Маяковского, у стола учительского – мать, недавно закончила пед, распределили в вечернюю школу, болваны: совсем девчонка, а там случайные старики да фронтовики, – щуплая, рыженькая, робеет и смущается под сверлящим взглядом темных, на выкате, глаз будущего полковника… – "Не был бешеным, Боренька… серьезный, молчаливый" – два года слушала его ответы, не слыша, ставила отметки, не сразу попадая в графу «Щербина», встречала в коридоре – краснела, отводила глаза, тот вежливо наклонял голову, пристально, без улыбки, рассматривал, – на выпускном вечере сел рядом, она не пила не ела, все танцевали, перемешались, учителя, ученики, молодые, старые, – просидели весь вечер молча, молча пошел провожать, зашел в дом – и остался до утра, первый у нее был… – "И единственный, Боренька, единственный, да и то – был ли?" На другой день исчез, пропал, не знала – куда, мечтала: будет ребенок, похож на него – и тогда Бог с ним, – но ребенка не было, и ни на кого не смотрела, – вскоре перешла в дневную, в начальные классы, потянуло к малышам, – а через пять лет встретила на улице, подошла не раздумывая, стал другим, разговорчивее, свободнее, будто бы даже обрадовался, спрашивал, скупо рассказывал: вернулся месяц назад, закончил институт в Свердловске, здесь у него – только сейчас узнала – никого, живет в общежитии, на своем заводе, – заикаясь, пригласила к себе, пять дней жил, на шестой пришел в форме, объявил, что уезжает, далеко, на выгодную работу, – уезжает так уезжает, но наутро повел ее в загс – и вечером уехал – "Писал, что скоро устроится, вызовет, заберет, потом – замолчал, а мне было уж все равно: тебя ждала, Боренька.."


Нет, не все равно тебе было, мать… Но зачем – в загс? Этого никогда понять не мог, хотя – можно понять и это…

Борис перевел дыхание – будто мчался с бешеной скоростью. Семь лет старался не думать, не ворошить – что толку? А сегодня… и что-то новое во всех этих думах… Фрося, Фрося, колдунья ты, ведьма, что ли?.. Нельзя мне таять, нельзя…

Приподнялся на локте, пристально вгляделся в рыхлую черноту, стараясь разглядеть в ней светлое пятно – лицо Фросино… или белую руку поверх одеяла… – и ничего не увидел.

Сказал едва слышно, одними губами:

– Фрося…

– Что? – сразу отозвалась, громким шепотом.

Борис молчал, продолжая опираться на локоть. Все еще смотрел туда, где лежала Фрося.

– Не спится… – Будто подслушала все его мысли. А может это она про себя. Ей-то почему не спится?

– Фрося, у вас мать-отец на пенсии?

– Одна я.

Борис подождал, но она молчала.

– Скучно – одной?

– Скучно? Не знаю… – (Показалось – видит ее лицо: слабые, тающие очертания, там, откуда голос.) – Некогда скучать. Сколько дел по дому… убраться, постирать… – Никак не мог понять, куда обращено ее лицо: к потолку – или к нему, Борису. – А тетрадок сколько? Вы-то знаете, у вас мать…

– Тетрадки? – спохватился Борис. – Какие тетрадки?

– Обыкновенные, школьные. Я ведь учительницей, в начальных классах.

– А шить вы умеете? – вырвалось, совсем уж глупо.

– Шить? – не сразу отозвалась Фрося. – Умею, самую малость… А что?

– Так, неважно. – Откинулся на спину, разогнул уставшую руку. – А почему – только в начальных?

– А некогда было дальше учиться. И мне малыши нравятся. Им в первом классе сопли еще нужно вытирать, и даже на толчок сажать! В нашем районе многие унитаз и не видели никогда, боятся, особенно девочки.

– Где же это – ваш район? – Не мог остановиться, будто в ответах искал какой-то встречи, которой не хотел – не хотел и искал – и вот, доискался…

– Недалеко от вас… Глинянка… И школа – рядом, где мама ваша…

Фрося умолкла – и вовремя, словно почуяла…


…а он шел уже по этой Глинянке, едва поспевая за легким, просторным шагом Малыша (тогда впервые подивился: этакая махина, а шагает будто на воздушных подушках), перед тем долго шли окраиной, в обход центра, быстро стемнело, тихо и пусто – здесь ложились рано, но если впереди маячила фигура, Малыш сразу же сворачивал в боковую улицу, избегал встреч, так петляли, шли молча, – а совсем ведь недавно всё началось: в вестибюльчике клубном, спускался по лестнице, с ребятами, после фильма, заметил детину – все идут, а этот стоит, грузно опершись о перила, пялится на толпу из-под тяжелых бровей, рядом – Сюнька, и сразу же понял: вот он, Малыш, знаменитый Малыш, – и шли как раз у тех же перил, вплотную, уже Сюнька шепнул что-то Малышу, тот тяжело повернул огромную голову – еще не разжирела ряшка – встретились глазами, Малыш вытянул ногу в сверкающем полуботинке поперек дороги, положил тяжелую лапу ему на плечо – "Пойдем-ка на воздух, училкин сын" – сказано было удачно, потому что сразу взбесился: Сюнькина работа, вспомнил старое прозвище, от которого всегда в бешенство впадал, – защитничка нашел, ну, ладно… На улице, все так же в обнимку, завел его Малыш за угол клуба – Сюнька мельтешил рядом – поставил к стене: "Ну, полуинтеллигент-полуработяга, зачем его обижаешь, а?" – лениво кивнул на Сюньку, тот стоял на шаг позади, злорадно скалил зубы, – уперся плечом в пыльную известку, руки в карманах, выпалил злобно, в прищуренные глаза Малыша: "А ты зачем таких нянчишь? Он же дерьмо – не видишь? Так посмотри!" – Малыш усмехнулся криво – "Храбер, волчонок" – но посмотрел на Сюньку, у того вечно – и сейчас – сопля под носом торчала, Сюнька оторопело шмыгнул ноздрей, сопля втянулась, тут же вывесилась обратно – Малыш хохотнул, а Сюнька зашипел, смахнув соплю рукавом и наращивая новую: "Чего там – ты давай, давай!.." – "Чего давай?" – Малыш, отступил, ткнул толстым пальцем Сюньку в спину – "Вот ты и давай, докажи ему, что не дерьмо" – Борис вытащил кулаки из карманов, напружинился, Сюнька топтался на месте – "Придержи его, придержи", – Малыш притворно вздохнул, внезапно и ловко схватил оба запястья, потянул за спину и вверх, так что Борис, охнув, согнулся, в глазах стало жарко, не от боли – от бешенства – "Если дотронешься, сволочь" – выворачивал шею, силясь увидеть Сюньку – "завтра же убью, слышишь – убью, никто не поможет – убью!" – плюнул в ноги Сюнькины, их только и видел исподлобья, – "Но-но, шкет" – Малыш потянул руки выше, бросил Сюньке жестко: "Ну! Дай парочку и валите оба!" – "Я – сказал!" – процедил Борис, Сюнька пробормотал: "Ладно, пусть идет, после сосчитаемся" – и пошел прочь, Малыш матюгнулся, отпустил выкрученные руки, пустил вслед Сюньке: "Д-дерьмо" – и не уходил, смотрел на Бориса, тот разминал затекшие руки, лицо горело, ноги дрожали, зубы стиснуты, и тут Малыш опять хохотнул, хлопнул его по плечу – он пошатнулся, вскинул голову: Малыш молча смотрел на него, потом спросил раздумчиво: "Ты что ж – вправду замочить можешь?" – "Чего?" – "Убить" – "Не знаю", и добавил, на всякий случай: "Его – убил бы!" – и тоже не уход