— H’raus — поп! H’raus![21] Марш! Не потерплю тебя боле!
— И, сударь мой, — продолжал священник, — если вы ожесточаетесь, отчаясь снискать прощения, ибо непомерна гора грехов ваших, то внемлите, ликуя, что неисчерпаем есть кладезь милосердия господня.
— Да уйдешь ли ты, пес ты оголтелый, поповская твоя образина?! — зашипел Ульрик Христиан, стиснув зубы. — Eins, zwei![22]
— … и будь грехи ваши алее крови и даже аки пурпур сидонский…
— Rechts um! [23]
— …он сотворит их белыми, яко ливанскую…
— Так разрази тебя сам святой Сатана и все ангелы его пречистые! — взревел Ульрик Христиан, спрыгивая с кровати. Выхватил из оружейницы шпагу и сделал энергичный выпад в священника. Но тот проворно укрылся в боковой комнате и захлопнул за собой дверь. Разъяренный Ульрик Христиан побежал к двери, но, сразу обессилев, грянулся об пол, и его должны были отнести на кровать. Шпагу же он взял с собой.
Остаток полдня прошел в дремотном спокойствии. Болей не было, а усталость, овладевшая Ульриком Христианом, показалась ему приятной и желанной. Он лежал и смотрел на крапинки света, проникавшие сквозь нити ткани, которой было занавешено окно, и считал черные кольца на железной решетке. Порой он улыбался — если вспоминал погоню за попом, и раздражался лишь тогда, когда Анэ Башмачница уговаривала его закрыть глаза и постараться заснуть.
Вскоре после полудня раздался громкий стук в дверь, и сразу же после этого вошел священник от Троицы, магистр Йенс Юстесен. Высокий дебелый мужчина с грубыми, крупными чертами лица, черными, коротко остриженными волосами и большими, глубоко запавшими глазами сразу же подступил к постели и поклонился:
— Здравствуйте!
Как только Ульрик Христиан увидел, что у его постели опять поп, он так разъярился, что затрясся с ног до головы, а брань и божба градом сыпались и на пастора, и на Анэ Башмачницу, которая не может получше оберечь его покой, и на царя небесного со всеми святыми.
— Умолкните, несчастный вы человек! — загремел господин Йене. — Что пустословить тому, кто одной ногой уже в гробу? Приберегите-ка еще тлеющую в вас искру жизни лучше на примирение с господом богом, а не тратьте ее на брань и препирательство с людьми. Вы поступаете подобно тем беззаконникам и преступникам, которые, видя, что приговор им изречен и что не избегнуть им клещей и топора, уже припасенных для них, и вот грозятся они в мерзком бессилии своем, и богохульствуют, и, обезумев, поносят господа бога нашего срамными словесами, дабы набраться крепости и помощию оной держаться на море прямо-таки звериной сокрушенности, трусости расслабленной и рабского неутешного раскаяния, в каковом напоследок этакие молодчики и тонут и чего они, пожалуй, поболе страшатся, нежели смерти и мук смертных.
Ульрик Христиан слушал спокойно, покуда не вытянул украдкой из-под перины шпагу, — тогда он крикнул: «Поберегись, поповское пузо!» — и сделал выпад в господина Йенса, по тот уверенно парировал удар своим широким требником.
— Бросьте пажеские замашки! — сказал он насмешливо. — Для них мы уже вышли из годов. А ты там, — и он повернулся к Анэ Башмачнице, — оставь-ка лучше нас одних.
Анэ ушла. Священник придвинул свой стул к кровати, а Ульрик Христиан положил шпагу перед собой на пуховик.
Потом священник пустился красно говорить о грехе и воздаянии за грехи, о любви господней к роду человеческому и о смерти на кресте.
Пока священник говорил, Ульрик Христиан лежал, поигрывая шпагой так, чтобы полированное лезвие взблескивало на свету. Он то ругался, то напевал отрывки каких-то похабных песенок, то порывался прерывать священника богохульными вопросами. Однако господин Йенс не давал сбить себя с толку и продолжал говорить о семи словах на кресте, о тайной вечере, об отпущении грехов и о блаженстве в царствии небесном.
Но тут Ульрик Христиан выпрямился на постели и брякнул господину Йенсу прямо в упор:
— То всё — пустые бредни и враки!
— Провалиться мне на этом месте, ежели вру! — заорал священник. — Каждое словечко — правда!
Да так стукнул по столу, что кружки и стаканы заскакали и полезли друг на друга. И встал он тогда, и заговорил с Ульриком Христианом строгим голосом, и сказал:
— Стоите вы того, чтобы во гневе праведном отряс я прах со стоп своих и бросил вас одного валяться здесь верной добычею дьявола и царства его, ибо туда вы как пить дать угодите. Вы из тех, кто каждодневно распинает Христа на крестной дыбе и кому уготованы хоромы адовы. Не насмехайтесь над устрашительным именем ада, ибо сие есть звон, огненные муки в себе содержащий, и боле того, заключает он в себе жалобное вопияние пытуемых и стенающих и скрежет зубовный страдания. Ох, горе и муки адовы горше, нежели люди умом постичь могут, ибо если кто умрет колесованный и калеными клещами терзанный и очнется в геенне огненной, то будет тосковать он по лобному месту своему, яко по лону авраамову. Верно — горьки плоти человеческой хворь и недуги, когда, сквозняку подобно, по вершочкам во все жилки пробираются и мышцы натягивают, так что те того гляди лопнут, когда жгут они черева круче огня и соли и тупыми зубами до мозга костей вгрызаются. Муки же адовы — яко ревущий ураган страданий, которые за каждый суставчик в теле дергают, яко гроза они, горестьми взвихренная, яко вековечный вихрь сетований и мучений: ибо как одна волна набегает и бьет о берег, а за нею другая, и еще одна следуют, и еще до бесконечности, так же и попаляющие бодения и бои адовы следуют один за одним и ныне и присно и во веки веков, без конца и без меры.
Больной смятенно огляделся кругом.
— Не хочу! — бормотал он. — Не хочу! Нечего мне делать ни с вашим адом, ни с царствием небесным. Умереть я хочу, попросту умереть, и вся недолга, и не надо мне ничего больше.
— Вы, конечное дело, помрете, — сказал пастор, — но у смерти в темном переходе, в конце его лишь двое врат: одни во блаженство царствия небесного, а другие во стенание адское. И никакого иного пути нет, право же нет.
— Есть, поп, есть! Ужели нет? Отвечай! Разве нету могилы глубокой-преглубокой, да, к тому, плотно убитой, для тех, кто шел своим собственным путем? Глубокой черной могилы, туда, вниз, в ничто, в самое что ни есть ничто?
— Те, кто шел своим собственным путем, направятся в царство сатанино. Они так и кишат у врат адовых, знатные и подлые, старые и молодые, тщатся, толкаяся и тискаясь, убежать пасти разверстой и жалостно вопиют к богу, чьим путем не хотели следовать, дабы увел их оттуда прочь. Вопли бездны над главами их, и корчатся опп в ужасе и горестях, но врата адские сомкнутся над ними, как смыкаются воды над утопающим.
— Да есть ли хоть какая правда в том, что вы рассказываете? Есть? А не вымысел это? Поклянитесь, поклянитесь же саном и честью, что нет!
— Нет, не вымысел!
— А я не хочу! Обойдусь без вашего господа бога!! Не хочу в царствие небесное, умереть хочу, и все тут.
— Так ступай же на страшное лобное место, где казнятся осужденные навек, где кипучие волны беспредельного серного моря швыряют толпы нечестивых, руки-ноги у них сводит судорогой от мучений, а воспаленные уста тщатся глотнуть воздуху посереди огней, играющих поверх моря. Вижу, как тела их мечутся, словно белые чайки над морем, нет — мчатся они, словно пена летучая от дуновения бури, и вопли их — яко рык земли, когда землетрясение рвет у нее нутро, и стенаниям их нет предела. Ах, несчастный! Всем сердцем бы рад тебя отмолить, но закрыла благодать лик свой и солнце милосердия закатилось.
— Так помоги же мне, поп, помоги! — простонал Ульрик Христиан. — Какой же ты поп, когда помочь не можешь? Молись! Бога ради — молись! Язык, что ли, отсох у тебя молиться? Или давай мне, как его бишь, вино да хлеб — говорят же, что искупление в вине и хлебе! Или то — ложь одна, постыдная ложь? Ползать буду перед твоим богом на карачках, словно школяришка, и каяться. Он ведь вон какой сильный, такой безутешно могучий! Задобри же его, своего бога, ублаготвори, помири его со мной! Смиряюсь, смиряюсь! Не могу я больше!
— Молись!
— Буду молиться, буду сколько нужно, буду. — И он стал в постели на колени и молитвенно сложил руки. — Так ли? — спросил он и взглянул на господина Йенса. — А что мне говорить?
Священник не отвечал.
Ульрик Христиан лежал в земном поклоне и пристально смотрел вверх большими, лихорадочно блестящими глазами:
— Нету слов, поп! — жаловался он. — Господи Иисусе! Нету, ни единого не осталось!
И, заплакав, рухнул на постель.
Внезапно он сорвался, схватил шпагу, переломил ее я завопил:
— Господи Иисусе Христе! Видишь, ломаю шпагу?
И он поднял вверх сверкающие обломки.
— Сдаюсь, Иисусе, сдаюсь!
Тут пастор обратился к нему со словами примирения и поспешил напутствовать его, ибо похоже было, что больной недолго протянет. Потом господин Йенс кликнул Анз Башмачницу и ушел.
Поскольку болезнь считалась заразительной, никто из близких к больному не заходил, но в нижнем покое собралось несколько родственников и друзей, королевский лейб-медикус и два-три придворных кавалера, чтобы принимать лиц благородного происхождения, послов, офицеров, придворных и советников, которые приезжали справиться о здоровье Ульрика Христиана. Поэтому мир и тишина в комнате больного не нарушались, и он опять был наедине с Анэ Башмачницей.
Начало смеркаться. Анэ подкинула дров в камин, зажгла несколько свечей, вытащила молитвенник и уселась поудобнее. Натянула чепец на лоб и сразу же уснула.
В передней караулили цирюльник и лакей, на случай, если что произойдет. Они растянулись на полу перед окном и играли в кости на циновке, чтобы не слышно было стука. И так они увлеклись игрой, что не заметили, как через переднюю кто-то проскользнул, пока не услыхали, как за ним закрылась дверь в комнату больного.