— Лекарь! — сказали они, перепуганно глядя друг на друга. Это была Мария Груббе.
Беззвучно приблизилась она к постели и наклонилась над больным, который лежал себе и дремал. При сонном неверном свете свечей он казался таким бледным и чужим, лоб белый-белый, как у покойника, веки громадные, а исхудалые восковые руки устало и беспомощно шарили по темно-синему тюфяку.
Мария заплакала.
— Разве ты так болен? — пробормотала она.
Опустилась на колени перед постелью, оперлась локтями о станину кровати и посмотрела ему прямо в лицо. Он застонал и открыл глаза. Взгляд был испытующий и тревожный.
— Ульрик Христиан! — сказала она и положила руку ему на плечо.
— Есть здесь еще кто? — простонал он вяло.
Она покачала головой.
— Ты очень болен? — спросила она.
— Да, скоро копчусь.
— Нет, нет! Нельзя, не быть тому! Кто же у меня останется, ежели тебя не будет? Нет, нет! Как мне это снести?!
— Жить? Жить легко, а я уже отведал предсмертного вина и предсмертного хлеба и должен умереть… да, да, да… хлеб и вино, плоть и кровь… ты думаешь, от этого можно… нет, нет! Ради Христа, ради Христа! Помолись, девочка, помолись покрепче!
Мария сложила руки и стала молиться.
— Аминь! Аминь! Молись опять! Я такой великий грешник, девочка! Надо много-много — молись опять! Читай молитву, длинную, чтобы слов было много-много. Ох, нет! Да что же это? Зачем кровать вертится? Держи крепче, крепче держи — ходуном ходит… как гроза, горестьми взвихренная, вековечный вихрь страданий и… Ха, ха, ха! Пьян я опять, что ли? Что за чертовщина такая? А с чего бы я, с какого черта пьян-то стал? С вина! Вино пил, конечно, вино! Ха, ха! Lustig, mein Kind, lustig![24] Поцелуй-ка меня, цыпушка!
Herzen und Küssen
Ist Himmel auf Erd.[25]
Целуй еще, лапушка! Я холодный, а ты мягкая да жаркая… Поцелуй пожарче… А ты чистенькая да пухленькая, беленькая да гладенькая…
Он охватил Марию руками и притиснул к себе перепуганную девочку. В это время проснулась Анэ Башмачница и увидела, что больной сидит и забавляется с посторонней женщиной. Грозно замахнулась она молитвенником и завопила:
— H’raus du höllisch’ Weib!.. Sitz mich das lose Ding und tändelieret mit de sterbende Gnad’! H’raus, wer du bist — elender Bote des Menschenfeindes, des lebendigen Teufels![26]
— Teufel![27] — зарычал Ульрик Христиан и в ужасе отшвырнул Марию. — Отыди, сатана! Вон, вон! — И он стал мелко креститься. — Ах, дьявол проклятый! Ты хотела ввести меня во грех при последнем моем издыхании, в последний час, когда человеку так надобно воздержание. Ступай, ступай прочь! Сгинь во имя господне! Сгинь-пропади, наваждение ты дьявольское!
Вытаращив глаза, ужасаясь каждой чертой лица, он вскочил и, стоя на постели, указывал на дверь.
Ни слова не говоря и не помня себя от страха, Мария ринулась вон.
Больной упал ниц и все молился и молился, пока Анэ Башмачница медленно и громко читала одну молитву за другой из своего молитвенника крупной печати.
Через несколько часов Ульрик Христиан умер.
После штурма Копенгагена в феврале пятьдесят девятого года шведы отступили и удовольствовались тем, что не снимали осады с города.
Осажденные вздохнули теперь свободнее, тяготы войны уменьшились, наступила передышка, и можно было порадоваться тому, что было сделано, и тому, чего добились — как по части славы, так и по части привилегий. Находились, правда, и такие, кто, войдя во вкус бурной военной жизни, с неудовольствием смотрел, как унылое, нудное перемирие развертывает свои будничные сцены. Главная же масса населения была рада, и на сердце у нее было легко. И отводила себе радость душу на веселых пирушках, ибо все свадьбы, крестины и помолвки, которые были отложены, пока враг грозил, стоя под самым городом, собирали теперь радостные толпы в каждом переулке и закоулке.
Приспела теперь пора заняться и соседями и делать из сучка в их глазу бревно. Приспела пора клеветать друг на друга, завидовать и ненавидеть. Ожили со всей силой недоброжелательство профессиональное и зависть неудачников, а старинная вражда обернулась новой злобой и новой жаждой мщения.
Был некто, умноживший в последнее время число врагов своих и призвавший на голову свою чуть ли не всеобщую ненависть. И был это Корфитц Ульфельдт.
До него было не добраться, ибо во вражеском стане был он недосягаем, но на тех из родни его и родни его жены, которых считали благорасположенными к нему, подозрительно косились, подстерегали и оскорбляли, а при дворе их и знать не хотели. Таких было немного, но среди этих немногих была София Урне, невеста Ульрика Фредерика.
Королева, ненавидевшая жену Ульфельдта больше, чем самого Ульфельдта, была уже с самого начала против брачного союза Ульрика Фредерика с дамой, столь тесно связанной с Элеонорой Христиной, а теперь, когда последние действия Ульфельдта выставили его и его родню в свете еще большей ненависти, нежели прежде, королева вновь принялась настраивать и короля и других, чтобы расторгнуть этот союз.
Немного понадобилось времени, чтобы у короля возникло то же самое желание, что и у королевы, ибо ему изобразили и впрямь склонную к интригам Софию Урне такой коварной и опасной, а Ульрика Фредерика таким легкомысленным и податливым, что ему стало ясно, сколько раздора и неприятностей могло из этого произойти. Но, коль скоро он соизволил дать согласие, ему было не к лицу идти на попятную, ибо он был чувствителен и к данному им слову и к своей чести. Поэтому он попробовал уговаривать Ульрика Фредерика. Указывал ему, как легко особа, по справедливости противная ему, королю, и королеве, затем что ее симпатии всецело были на стороне врагов королевского дома, могла бы испортить то хорошее положение, которое он, Ульрик Фредерик, занимает при дворе, и далее, что он стоит поперек пути собственному счастью, поскольку вряд ли доверяли бы почетные должности тому, кто заведомо находится под постоянным влиянием кругов, враждебных двору. Наконец, король намекнул на интриганский характер йомфру Софии и выразил сомнение, что она на самом деле питает любовь к Ульрику Фредерику, «ибо подлинная любовь, — сказал он, — скорее отстранилась бы, нежели стала бы подвергать предмет любви своей превратностям и тяготам, скорбно затаилась бы, нежели бы ликовала неприкрыто. А йомфру Софию совесть не грызет, напротив того, она воспользовалась его молодостью и слепой любовью».
Так говорил король, но ровно ничего не добился, ибо Ульрику Фредерику ясно помнилось, каких уговоров ему стоило, чтобы девица София открылась в своих думах, и, уходя от короля, он решил еще тверже, чем прежде, что ничему не разлучить их. Сватовство к Софии было первым серьезным шагом в его жизни, и он считал делом чести сделать этот шаг. Всегда было слишком много рук, готовых вести его и управлять им, по теперь он, слава богу, не маленький, пора и самому ходить. Что ему двор и благоволение короля, что почести и слава противу его любви! Лишь ради нее он будет бороться и терпеть лишения.
Но король велел уведомить Кристоффера Урне, что он против этого союза, и Ульрику Фредерику отказали от дома. Лишь тайком мог он теперь наведываться к йомфру Софии. Поначалу это лишь подлило масла в огонь, но мало-помалу подействовало так, что он стал видеться с невестой реже, стал приглядываться к ней пристальнее, и бывали минуты, когда он сомневался в ее любви и даже не знал толком, не завлекала ли она его в тот летний день, прикидываясь, что сдерживает.
Двор, принимавший его до сих пор с распростертыми объятиями, относился теперь к нему с ледяной холодностью. Король, который прежде с такой теплотой заботился о его будущности, был теперь воплощенным равнодушием. Ниоткуда больше не протягивалось рук, чтобы вести его, и ему начало недоставать их, — не таков он был, чтобы плыть против течения: если оно само не несло его, он падал духом. Еще с рождения вручили ему путеводную золотую нить; иди он, держась за нее, так и дошел бы до счастья и славы, а он выпустил нить из рук, захотел самому себе вперед забежать… Нить еще виднеется… Схватиться за нее опять? И мужества не мог он набраться, чтобы королю наперекор пойти, и Софию не мог упустить.
Окольными путями, пускаясь на хитрости, приходилось ему теперь видеться с Софией. Оттого что нужно было проползать ужом, страдала его гордость. Он привык являться во всем блеске, разнаряженный в пух и прах, привык каждый шаг свой делать по-княжески, а теперь все было иначе. В бесплодных размышлениях, в мертворожденных планах миновали дни, миновали недели. Ему омерзела собственная беспомощность, он стал презирать себя, да тут еще и сомнение: а не убили ли его вечные колебания любовь в Софии? Или же она никогда и не любила его? Говорили, что она такая умница… Конечно, умница! Но уж такая ли, как говорили? Э, нет! Что же такое любовь, если она не любит! И все же, и все же…
За садом Кристоффера Урне шел потайной лаз, такой узкий, что впору было протиснуться только одному человеку. Этим путем и должен был проходить Ульрик Фредерик, когда хотел повидаться с невестой. И любил он тут брать с собой Карлу караулить у конца лаза, дабы никто с улицы не увидел, как он, Ульрик Фредерик, карабкается через забор.
Стояла теплая лунная летняя ночь. Люди уже три-четыре часа как почивали. Завернувшись в плащ, Даниэль уселся на обломках свиного корыта, которое было выброшено в лаз из соседнего подворья. Он благодушествовал, видно клюкнув чуть-чуть, и потихоньку хихикал над своими забавными мыслями.
Ульрик Фредерик перебрался уже через ограду в сад. Сильно пахло сиренью, на лужайке длинными белыми полосами лежали свежевыбеленные холсты. Тихий шелест пробежал по клену, под которым он стоял, и в розовых кустах рядом с ним. На кустах было полно красных цветов, но от сильного сияния месяца они показались ему почти белыми.