раг стоял вплотную у валов, обычай этот отпал сам собой и кладбище и в праздники и в будни пустовало, но сегодня обычай возродился, и с обоих концов Неррской улицы народ валом валил; дворяне и мещане, меньшие люди и знать — все вспомнили про развесистые липы на Петровском кладбище.
Между зелеными холмиками и на широких надгробных плитах веселыми семьями расположились горожане — муж с женой, детишки и знакомые — и ужинали в свое удовольствие. Подмастерье стоял сзади и, довольный, с хрустом уписывал сдобный воскресный калач, а сам поглядывал на корзинку. Малыши, еле удерживая ручонками объедки, неуклюжей рысцой семенили, взбираясь к нищим ребятишкам, которые сидели у стены. Любознательные мальчики разбирали по складам надгробные надписи, а родитель прислушивался и восторгался, маменька же с дочками разглядывали наряды гуляющих, ибо по широким аллеям расхаживала знать. Она явилась попозже и откушала либо дома, либо в ресторациях, расположенных в садах позади кладбища.
Были тут чопорные барыни и субтильные девицы, престарелые советники и молодые офицеры, чванные кавалеры и чужеземные резиденты. Вот здесь гулял юркий седой Ханс Нансен, он улыбался на все стороны, а сам приноравливал шаг к старому богатею Виллему Фьюрену и прислушивался к его свистящему голосу. Вон там появился Корфитц Тролле с чопорным Отто Крагом, а тут стояла прекраспоокая госпожа Ида До и беседовала со старым Акселем У руном, который вечно улыбался, показывая лошадиные зубы, а его скрюченная супруга фру Сидсель Груббе медленно проковыляла вперед вместе со своей сестрицей Ригитце и нетерпеливой Марией. Были тут и Герсдорфф и Шак, был и Туресен с гривой льняного цвета, и Педер Ретц с испанскими манерами и в испанском наряде.
Ульрик Фредерик был тоже тут. Его сопровождал, оживленно жестикулируя, Нильс Розенкранс, бравый подполковник, француз по духу и привычкам.
Они повстречались с госпожой Ригитце и прочими.
Ульрик Фредерик здоровается холодно и хочет пройти мимо, ибо со времени развода с Софией Урне он все еще дуется на госпожу Ригитце, подозревая, что она, одна из наиболее горячих приверженниц королевы, сунула свой нос в это дело. Но Розенкранс останавливается, а Аксель Уруп так любезно просит их отужинать вместе в саду у Йохана Адольфа, что увильнуть было бы мудрено, и оба соглашаются.
Немного спустя вся компания сидит в каменном павильоне и угощается сельскими кушаньями, которыми их потчует огородник.
— Правда ли, можно ли поверить, — спросила госпожа Ида До, — будто шведские офицеры обходились столь галантным манером с зеландскими барышнями, что те прямо толпами уезжали с ними на чужбину?
— Да! — ответила фру Сидсель Груббе. — Во всяком разе, сие достоверно известно насчет этого дерьма собачьего, барышни Дюре.
— Из каких же она Дюре? — спросила госпожа Ригитце.
— Из сконских, сестрица, из тех, ну знаешь, душенька, которые такие белесые. Они еще все породнились с Повитцами, а та, что за границу-то сбежала, дочка она Хеннингу Дюре Вестернеергорскому, тому самому, который взял за себя Сидошпо, старшую у Ове Иовитца. И прихватила же она с собой отцовского добра ворохами! Тут тебе и простыни, и подушки, и серебро столовое, и наличные.
— Что и говорить, — усмехнулся Аксель Уруп, — с великой любви и воз потянешь.
— Конечно, само собой… — подтвердил Олуф До. Говоря, он всегда размахивал левой рукой. — Любовь… само собой… она… как бы это… сильна-а-а.
— Люб-б-бовь, — сказал Розенкрапс и деликатно провел по усам мизинцем, — есть подобна Герк-кулесу в дамском одеянии. Обхождением мила и шармирует, с виду сама мягкость и ккккротость, да только сссстанет у нее силы и хххитрости совершить все двенадцать пппподвигов Геркулеса, вкупе взятых.
— И то! — прервала его госпожа Ида До. — Уже по любви йомфру Дюре видно, что с одним-то геркулесовым подвигом она запросто бы управилась, коли вычистила из сундуков да шкафов все, что в них было, подобно тому, как он вычистил Уриевы, или как бишь его, конюшни. Да вы знаете, о ком я…
— А я скорее думаю, — сказал Ульрик Фредерик, повернувшись к Марии Груббе, — любовь — это как в пустыне заснуть, а проснуться в прекрасном и усладительном парке. Ибо так уж благодетельна любовь, что всю душу в человеке переворачивает, и то, что прежде мнилось бесплодным и пустым, сияет теперь взору сплошным великолепием и усладою. Ну, а что же вы помышляете о любви, прелестная йомфру Мария?
— Я? — переспросила Мария. — Я считаю любовь алмазу подобной, ибо как на алмаз любо-дорого поглядеть, так же и любовь любезна и дорога сердцу, и, как алмаз — яд тому, кто его проглотит, так же и любовь есть некий род отравы или вредоносный недуг бешенства для того, кто ею поражен. По крайности, делаешь о сем суждение по тем чрезвычайным жестам, которые у влюбленных персон замечаются, и по ремаркабельным речам их.
— Да, — галантно шепнул Ульрик Фредерик, — свечке-то куда как легко говорить резоны бедной мошке, которая совсем помешалась от ее блеска.
— И впрямь, Мария, ты, чаю, правду молвила, — начал Аксель У рун и приостановился, чтобы улыбнуться и кивнуть ей. — Уж что так, то так, вполне дашь веру, что любовь — одна отрава, которая в кровь попадает. Как же иначе знахари внушали бы персонам совсем бесчувственным помощию волшебного зелья или чудотворного декокта самую что ни есть наипламенную страсть?
— Эк, тебя! Тьфу, вот пакость-то! — закричала фру Сидсель. — Никогда и не поминай про такое мерзостное богопротивное дело, да еще в воскресенье!
— Сидсе! Матушка! — ответил он. — Ей-богу же, в том нет греха, напротив… нет… нет… Может быть, вы сие за грех почитаете, господин полковник, сударь мой, господин Гюлленлеу? Нет? Ну, конечно же, нет! Да разве же не поминается и в священном писании про волшебниц и злоклятия? Поминается, уж что поминается, так поминается! Да нет же! Что бишь я хотел сказать!? Все аффекты наши, чаю, коренятся у нас в крови, ибо как разгорячишься, так разве не чувствуешь, что кровь у тебя сама собой так и заходила, так и заходила, и к ушам и ко глазам приливает? А со внезапного перепугу кровь вот тебе словно в ноги схлынет, не правда ли? И тот же миг и похолодеешь. Или, по-вашему, попусту молвится, что горе-злосчастие бледное бывает, в лице ни кровинки нет, а радость — алая, будто роза? Ни в коем разе, говорю вам, ни в коем разе! Все страсти человеческие причиняются некоторым состоянием крови и свойствами ее. А любовь и подавно! Кровь, она годов до семнадцати — осьмнадцати бывает попеременно то теплая, то холодная, а когда созреет, так и начинает по жилам бродить, что доброе вино. Вот тут только и любовь приходит, ибо любовь есть брожение в крови: теснит и пучит, в жар кидает и так разохотит, что человек сам не свой делается, покуда с ним такое творится, а после того отстаивается, как любая иная бродячая субстанция, утихомиривается, мягчает, делается не столь горячей и мятущейся. Да, есть и еще сходство с вином: ибо, совсем как благородное вино, всякий год начинает шипеть и пениться, словно бродить собралось, когда весенняя пора приходит и лоза в цвету стоит, так же вот и чувства у всех людей, и у стариков даже, по весне на короткое время влечение к любви являют. А истинная сему причина в том, что кровь никогда не может совсем забыть про брожение в весеннюю пору жизни и опять о нем вспоминает, лишь год снова к весне подходит, и вновь бродить пробует.
— Да уж кровь… — вставил Олуф До, — само собой… кровь, она… само собой… материя премного субтильная… само собой.
— Так оно и есть, — кивнула госпожа Ригитце, — все воздействует на кровь: и солнце и луна, а бывает, что и перед непогодою. Уж это как по-писаному.
— А равно и чужие мысли, — прибавила фру Ида. — Я знаю это по своей старшей сестре. Спали мы в одной постели, и каждую ночь, не успеет она глаз сомкнуть, как сразу же завздыхает, а ногами сучит, руками машет, будто встать хочет и идти куда-то, откуда ее позвали. А бывало так оттого, что жених ее, который был в Голландии, ужас был какой страстный, все тосковал, лежит и о ней ночь и день думает, так что в ту пору ей ни часу покоя не было, а со здоровьем и вовсе худо. Фру Сидсель, ведь и вы, голубушка, чай, помните, какой у нее был вид, жалкий да хворый, пока Йёрген Вилле домой не вернулся?
— Еще бы! Что и говорить! Но как же она, душенька, опять расцвела — ни дать ни взять розанчик! Розанчик, да и все тут! А ее первые роды — господи боже!
И она зашептала.
А Розенкранс повернулся к Акселю Урупу:
— Так вы полагаете, следственно, — сказал он, — что élixire d’amour[28] нечто вроде ббббродящей материи, которую вспрыскивают в кккровь, и та начинает бббббурлить! Так это вполне согласимо с тою любовною авантюрою, про которую мне рассказывал покойник Ульрик Христиан, когда мы с ним отправились на вал.
Было сие в Антвввверпене, в «Hotellerie des trois brochets»,[29] где он на квартире стоял. Утром, за обедней приметил он расссспппрекрасную девицу, по виду из дворянок. Гггглянула она на него с этакой, знаете, нежностью… Однако у него целый день и мысли о ней не было. Заходит он под вечер к себе в аппартаменты и видит — лежит на постели в изголовье роза. И берет он ту розу и нюхает, и сию же минуту обббблик прекрасной девы вживе предстает его взору, словно тут же на стене нарисованный. И живейшее томление по оной девице возникло у него, да столь внеззззапно и с такою силой, что, по его словам, он готов был завопить благим матом от ббббболи. Ббббббольше того, он совсем словно ошалел и взбесился. Ппппппотом ппппулей из дому и, стеная, припустился бегом с одной улицы да в другую, будто его околдовали. И сам себя не пппппомнил. Словно что-то так и влекло его, так и влекло! А внутри у него огнем калило, и так вот он до самого утра и пробегал.
В том же роде беседовали они долго, и солнце зашло прежде, чем они расстались и отправились домой по сумеречным улицам.
Ульрик Фредерик был все время очень молчалив и старался уклониться от участия в общей беседе, ибо опасался, что если он станет и дальше говорить о любви, то это будет воспринято как личные воспоминания и впечатления от его взаимоотношений с Софией Урне. Да, впрочем, он вовсе и не был расположен к разговорам и, оставшись наедине с Розенкрансом, отвечал так кратко и рассеянно на все вопросы, что тот вскоре заскучал и пошел своей дорогой.