Фру Мария Груббе — страница 20 из 48

Тогда и Ульрик Фредерик направился домой.

В ту пору ему были отведены покои в Розенборге. Слуга куда-то отлучился, свечей не зажег, и вот он сидел чуть ли не до полночи один во мраке огромной комнаты.

У него было такое странное, отчасти удрученное, отчасти полное предчувствий настроение, такое слегка дремотное состояние, когда безвольную душу словно уносит медленно скользящей рекой, а туманно-зыбкие картины тянутся поверх темных деревьев на берегу и какие-то полумысли, как огромные, слабо мерцающие пузыри, медленно поднимаются из мрачного потока, скользят по течению, скользят и лопаются.

Это были отголоски разговора, кишащая пестрядь и суета на кладбище, улыбка Марии Груббе, фру Ригитце, королева, королевские милости и королевский гнев в тот раз… движения рук Марии, София Урне, бледная и далекая… еще бледнее, еще дальше… роза в изголовье, и голос Марии Груббе, звучание одного-единственного слова, его интонация…

Он сидел и вслушивался в него и снова и снова слышал, как слово порхало в тиши.

Встал. Подошел к окну, открыл его и, лежа на локтях, перевесился через широкий подоконник: как свежо было на улице, как тихо и прохладно!

На него пахнуло сладким с кислинкой запахом роз, застывших от росы, свежей горечью молодой листвы и винным, приправленным пряностями ароматом цветущего клена. Мелкий-мелкий дождик бисерной россыпью моросил с неба и расстилал над садом голубоватый трепещущий морок. Черные сучья лиственниц, вуалевидные убранства берез, буки в пышных буклях стояли как тени, навеянные на зыбкую, скользящую завесу тумана, а подстриженные макушки тисов вздымались как черные колонны храма, у которого обвалилась крыша.

Тихо было как в могиле; лишь однообразный шорох легких, как снежинки, дождевых капель слышался, словно почти неуловимый, все время замирающий и все время возникающий шепот вон там, за блестящими от сырости стволами.

Как странно было вслушиваться в этот удивительный шепот, как тоскливо звучал он! Не рой ли былых воспоминаний, легко ударяя крылами, пронесся вдали? Иль то тихонько шелестела поблекшая листва утраченных иллюзий?

Ах, совсем один, один-одинешенек, забыт и покинут! Даже и среди тысяч сердец, которые стучали кругом в полуночной тиши, ни одного, ни единого не отыщется, чтобы по нему тосковало…

Надо всей землей растянута сеть из невидимых нитей, которые связывают душу с душой, — нитей крепче, нежели нити жизни, крепче, нежели смерть. Но ни одна изо всей сети не протянулась к нему.

Бездомный, отверженный! Отверженный?.. А не кубки ли зазвенели, не поцелуи ли прозвучали? Не мелькнули ли там, за окном, белые плечи и черные очи? Не звонкий ли смех прокатился в ночи? Э, да что там! Нет уж, пусть лучше медленно каплющая полынная горечь одиночества, чем эта омерзительная приторная отрава! Будь она проклята! Отрясу я прах твой с мыслей моих, непутевая жизнь, собачья жизнь… жизнь для слепцов… для побирушек… Как роза! Спаси и сохрани ее, боже, в эту темную ночь!.. О, если бы стать ей опорой и защитой, устилать ей дорожку ковром, ветру не дать на нее дунуть… Такая красавица… а слушает, будто дитя малое… как роза.

8

Сколько почета ни оказывали Марии Груббе, она быстро заметила, что хоть и вышла из детской, а в компании совсем взрослых ее все-таки не считали за ровню. Таких молодых девиц, несмотря на все комплименты и лесть, в обществе всегда держали на своем месте, рангом ниже. Они чувствовали это по сотням мелочей, из которых каждая сама по себе была пустяк, ну, а все, вместе взятые, они означали удел. Во-первых, дети обращались с ними запанибрата и, словно назло, превосходно чувствовали себя в их обществе, совсем как равные. А тут еще и челядь! Была явная разница в манере, с которой принимал старый слуга плащ у барыни и у барышни, и совсем крохотный оттенок в угодливой улыбке горничной, смотря по тому, помогала ли она раздеваться замужней или незамужней даме. Фамильярный тон, который позволяли себе брать желторотые дворянские сынки, бывал донельзя несносен, а то, что обиженные взгляды и ледяные отказы мало их трогали, доводило прямо-таки до отчаяния. Легче всего было с молодыми кавалерами, ибо если они даже и не бывали влюблены, то все-таки оказывали приятнейший решпект и говорили всевозможные прелестности, какие только могли придумать, да с той галантной почтительностью в минах и жестах, которая возвышает тебя в собственных глазах. Но было средь них, конечно, до скуки много и таких, кто делал это, как можно было заметить, большею частью упражнения ради. Среди пожилых попадались мужчины, совершенно несносные, с чрезмерными комплиментами и шутливо любезным ухаживанием. И, однако, хуже всего было с дамами, особенно с недавно вышедшими замуж: этакий не то ободрительный, не то отсутствующий взгляд, голову этак снисходительно слегка набок, да улыбочка, чуть-чуть насмешливая, чуть-чуть сочувственная, с которой тебя слушают… Нет уж! Это хоть кого взбесит. А потом и взаимоотношения между самими девицами; у них дело вовсе не клеилось: ладу меж ними не было никакого. Если одна другую могла унизить, так и унижала. Считали они друг друга за совершенных ребятишек и совсем не умели, как молодые дамы, достичь того, чтобы обходиться одна с другой уважительно и со всевозможными проявлениями внешней почтительности, окружая и себя ореолом достоинства. В общем, положение это было незавидное, и поэтому, когда госпожа Ригитце заикнулась Марии о том, что вместе с другими своими родичами надумала сочетать ее браком с Ульриком Фредериком, то это сообщение совершенно естественно, хотя Мария и не думала влюбляться в Ульрика Фредерика, было воспринято как желанная весть, открывавшая широкие просторы приятным перспективам. А когда ей еще и расписывали при этом, как почетен и выгоден такой брак, как ее будут принимать в узком придворном кругу, в какой роскоши ее будут холить и какой путь прямо к славе и высшим почестям проторен Ульрику Фредерику, как побочному сыну короля и — что еще важнее — его признанному фавориту, да когда она сама себе втихомолку добавляла, какой он красавец, какие у него благородные манеры, как он учтив и как влюблен, то ей чуть ли не казалось, что такого счастья и быть не может, и ей становилось жутко-жутко при мысли, что все это еще вилами по воде писано, пустые разговоры и пустые надежды.

Но госпожа Ригитце знала, на чем строить свои планы. Ульрик Фредерик не только поверил ей свои думы, прося замолвить за него словечко перед Марией, но и уговорил ее разведать, будет ли на то милостивое соизволение королевы и короля. И тот и другая приняли это весьма благосклонно и изъявили свое одобрение — король, правда, после некоторого колебания.

Между королевой и фру Ригитце, ее верной наперсницей и весьма доверенной статс-дамой, эта партия была уже куда раньше обсуждена и решена, а короля, помимо резонов со стороны королевы, убедило, конечно, еще и то обстоятельство, что Мария числилась невестой богатой, у короля же с деньгами было чрезвычайно туго, и хотя Ульрик Фредерик и получил в лен Вордингборг, но при своем пристрастии к роскоши и расточительству он все время нуждался, а выручать его приходилось прежде всего королю, а не кому-либо другому.

Поскольку Мариина мать, фру Мария Юль, уже умерла, то Мария, выйди она замуж, получила бы материнское наследство, а отец ее, Эрик Груббе, владел в ту пору поместьями Тьеле, Винге, Гаммельгор, Битум, Триннеруп и Нэрбек, не считая мелких угодий окрест, так что после него ожидалось порядочное наследство, тем более что он слыл за рачительного хозяина, который на ветер гроша не выбросит.

Итак, все шло на лад, Ульрик Фредерик мог без опаски посвататься, и через педелю после Иванова дня их торжественно обручили.

Влюбился Ульрик Фредерик сильно, но не так бурно и тревожно, как тогда, когда его сердечной думой была София Урне. Эта любовь была мечтательная, нежно взволнованная, почти тоскливая, а не свежая, не жизнерадостная, не краснощекая.

Мария рассказала ему про свое безрадостное детство, и он любил мысленно рисовать себе ее детские страдания с тем же самым сострадательно-сладострастным чувством удовлетворения, какое пронизывает молодого инока, видящего в мечтах своих, как белотелая красавица мученица истекает кровью на острых зубьях пыточных колес. Потом наступило время, когда его терзали мрачные предчувствия, что ему не суждено будет удержать Марию за собой, что ранняя смерть вырвет ее у него из сомкнувшихся объятий, и тогда с отчаяния он готов был клясться самому себе страшными клятвами, что будет ее на руках носить и не то что зловонию — ветерку не даст на нее дунуть, будет радовать ей младую душу каждым золотым лучиком исполненного желания и ни за что не причинит ей горя, никогда, никогда.

Но бывало и так, что он ликовал и чуть ли не плясал от мысли, что вся эта дивная душа предана его власти, как душа покойника — господу богу; можно растоптать в прах, если захочешь, вознести, если захочешь, смирить, унизить, согнуть в дугу.

В том, что подобные мысли могли в нем пробуждаться, Мария была отчасти и сама виновата. Ибо ее любовь, если только она любила, была любовью натуры необычайно гордой и надменной. Было бы лишь неясной и лишь наполовину верной метафорой, если сказать, что ее любовь к покойному Ульрику Христиану была как озеро, исхлестанное, загнанное и взбаламученное бурей, а любовь ее к Ульрику Фредерику можно было сравнить с тем же озером в вечерний час, когда погода прояснилась: зеркально-чистым, студеным и прозрачным, когда ничто не шелохнется, — только в темных тростниках у самого берега лопаются пузырьки. И все же образ в одном смысле был бы схвачен, пожалуй, верно, — не только в том, что она была холодна и спокойна по отношению к Ульрику Фредерику, но еще больше в том, что все те пестрые, мельтешащие мечты и мысли о жизпи, которые повлекла за собой та первая страсть, поблекли и развеялись в бессильном затишье последнего чувства.

Конечно, она любила Ульрика Фредерика, по скорее не оттого ли, что он был волшебной палочкой, которая распахивала перед ней двери в жизнь, жизнь в роскоши, жизнь в величии? И не роскошь ли она, в сущности, и любила больше всего?