— Так, значит, я все-таки сделала это! — восклицала она в отчаянии. — Ах, господи, царю небесный! Не дай ума лишиться! Добром тебя прошу!.. А ты-то что же ни слова не молвишь, ни о чем не спросишь? — обратилась она к Ульрику Фредерику. — Что же не отшвырнешь меня, как гадину ползучую? И все равно, вот тебе крест, нету на мне вины и не причастна я к тому, что сделала! Нашло на меня, не сама — оно подтолкнуло меня, заставило. Вот всеми святыми тебе клянусь, оно моей рукой водило! А ты не веришь! Да и как поверить-то!
И она заплакала и запричитала.
Но Ульрик Фредерик верил ей всецело. Ведь это было полнейшим подтверждением его собственных мыслей, и он утешал ее добрым словом и ласками, хотя и чувствовал перед ней затаенный страх, как перед тем, кто оказался жалкой, обезумевшей игрушкой во власти треклятых злых духов. И он не преодолел этого страха, несмотря на то, что Мария изо дня в день пускала в ход все умение умной женщины, чтобы добиться его доверия. Если она в то первое утро поклялась себе, что придется-таки Ульрику Фредерику быть как никогда обходительным и набраться величайшего терпения, чтобы покорить ее вновь, то теперь она повела себя так, словно поклялась в противном: каждый взгляд был мольбой, каждое слово — смиренным обетом, и тысячами мелочей — одеждой и жестами, лукавыми сюрпризами и нежной заботливостью — по сту раз на дню признавалась она ему в своей глубокой тоскующей любви, и если бы Марии было нужно всего лишь побороть воспоминания о выходке в то утро, то и победа ей была бы обеспечена.
Но враги посильнее стояли ей поперек дороги.
Захудалым принцем выехал Ульрик Фредерик из страны, где властное дворянство отнюдь не почитало внебрачных королевских детей выше себя. Самодержавие было еще так внове, а взгляд, что король — это человек, покупающий себе власть тем, что оделяет властью других, такой взгляд укоренился исстари. Ореол полубога, окружавший впоследствии наследного самодержца, если и мерцал уже, то все-таки был еще бледен и слаб, чтобы ослеплять кого-нибудь, кроме стоявших в непосредственной близости.
Из этакой-то вот страны Ульрик Фредерик отправился на службу ко двору Филиппа Четвертого, и вот здесь его осыпали дарами и почестями, пожаловали грандом Испании и обходились с ним ни мало ни много как с самим доном Хуаном Австрийским, ибо король испанский не преминул в лице Ульрика Фредерика всячески чествовать Фредерика Третьего и, расточая небывалые щедроты и милости, выражал свое сочувствие перемене образа правления в Дании и признание увенчавшихся успехом стремлений короля Фредерика стать, наряду с другими, самодержавным государем. Превознесенный до небес и одурманенный всеми этими почестями, которые совершенно изменили его взгляд на свое собственное значение, Ульрик Фредерик вскоре понял, что поступил непростительно опрометчиво, взяв в супруги дочь заурядного дворянина, а мысли о том, как бы выместить на ней свою же собственную неосмотрительность или, напротив, как бы возвысить Марию, и мысли о том, как бы развестись с ней, пестрыми вихрями налетали одна на другую еще тогда, когда он возвращался на родину. Когда же к этому присоединился суеверный страх, что от Марии исходит угроза его жизни, Ульрик Фредерик решил до поры до времени обходиться с супругой холодно и церемонно, пресекая всякую попытку воскресить былые идиллические отношения.
Фредерик Третий, который отнюдь не был человеком непроницательным, живо подметил, что Ульрик Фредерик не очень-то доволен браком, и разгадал также, в чем тут причина. Поэтому он пользовался каждым удобным случаем, чтобы выдвигать и отличать Марию Груббе, осыпал ее знаками своей милости и благосклонности, думая таким образом возвысить ее в глазах Ульрика Фредерика и благорасположить его к жене. Но проку от этого не вышло. Это лишь помогло окружить избранницу целым полчищем бдительных и завистливых врагов.
В то лето, как, впрочем, бывало часто и прежде, королевская семья жила во Фредериксборге.
Выехали туда и Ульрик Фредерик с Марией, ибо должны были вместе с другими заранее измышлять и придумывать всевозможные празднества и шествия, которым надлежало состояться в сентябре и октябре, когда курфюрст Саксонский прибудет на помолвку с принцессой Анной Софией.
Пока же круг придворных был очень мал, и расшириться он должен был только в конце августа, когда предстояло начаться репетициям балетов и прочих увеселений. Поэтому во Фредериксборге было совсем тихо и каждый проводил время как умел. Ульрик Фредерик пропадал почти каждый день на охоте или на рыбной ловле, король по-прежнему корпел у токарного станка или в лаборатории, которую велел устроить в одной из башенок, а королева с принцессами рукодельничала, готовясь к предстоящему празднеству.
По аллее, ведущей из леса к калитке маленького зверинца, Мария Груббе прогуливалась по утрам.
Была она там и нынче.
Далеко в верхнем конце аллеи горело ее мареновое красное платье, вспыхивая на фоне черноземной дорожки и зеленой листвы.
Мария неторопливо приближалась.
Изящная черная поярковая шляпа без каких-либо украшений, кроме узкой низки жемчуга и блестящего солитера в серебряной оправе на отогнутом кверху поле, еле касалась волос, уложенных тяжелыми и густыми локонами. Гладкий лиф робы сидел в обтяжку, узкие рукава у локтя поднимались буфами и были подбиты шелком телесного цвета, а глубокие разрезы перехвачены перламутровыми аграфами. Оборка из мелкоплетеных кружев прикрывала голые руки. Юбка робы, чуть-чуть волочившаяся назади, с боков была высоко подобрана и спадала спереди округленными складками, оставляя напоказ шелковую исподницу черно-белыми полосами, да такой длины, чтобы как раз можно было разглядеть ножки в черных чулках со стрелками и башмачках с жемчужными пряжками. В руке у нее был веер из лебяжьего и воронова пера.
У самой калитки она остановилась, дохнула на ладонь и подержала ее сперва у одного глаза, потом у другого, затем ощипала ветку и приложила прохладные листья к воспаленным векам, по все равно было видно, что она наплакалась. Потом прошла через калитку, стала подниматься к дворцу, возвратилась и свернула на боковую дорожку. Не успела она исчезнуть меж темно-зелеными буксовыми шпалерами, как вверху аллеи объявилась странная увечная пара: человечек, медленно ковылявший, точно только что встал с одра тяжкой болезни, опирался на какую-то женщину в плаще из старомодной материи и с огромным зеленым козырьком над глазами. Человечку хотелось шагать быстрее, а сил не было. Женщина же все удерживала его, семеня рядом и потихоньку выговаривая ему.
— Ну, ну! — ворчала она. — Погоди, погоди! Вперед ног не убежишь! А то поскакал, что кривое колесо по косой дороге. Руки-ноги болят — прыгать-бегать не велят. Шагай-ка полегонечку! Не слышал, что ль, что знахарка-то в Люнге говорила? Ишь, ковыляка выискался! Ковыль-ковыль, а в ногах ни опоры нету, ни крепости, ровно в жгуте соломенном.
— Ох, да и что же это за ноги стали, прости господи! — заныл больной и остановился от дрожи в коленях. — Вот и не видать ее стало! — И он тянулся жадным, тоскливым взором к калитке. — Вовсе не видать! А гоф-хурьер сказывал, что нынче и на гулянье не поедут. А до завтра, ох, сколько ждать!
— Да полно тебе! Время-то, оно, знать, мигом минет, Даниэлюшка, голубчик мой! Покамест поотдохнешь ты нынче, зато к завтраму бодрей станешь, а там мы с тобой по всему лесу за ней пройдемся, до самой калитки, мигом. Право, так! А теперь пойдем-ка домой, полежишь ты на мягонькой лежаночке, добрую кружечку пивца изопьешь. Потом мы с тобой в поддавки сыграем. А там, глядишь, и Рейнгольд, обер-шенк, подоспеет, как их высокородия, господа пресветлые отобедают, ты про новости расспросишь и лантером по старинке потешимся, а там и солнышко за гору село. Право, так, Даниэлюшка, право, так!
— Право, так, право, так! — передразнил Даниэль. — Тоже мне со своим лантером да поддавками, когда у меня не мозг, а свинец расплавленный, вот-вот ума решусь и… Помоги-ка до обочины добраться, присесть надо малость! Вот так, вот так!.. Ну, в своем ли я уме, Магнилле? В уме ли, а? Не обезумел ли, будто муха в бутылке, а? Вот наваждение адское, вот вражья сила! Статочное ли дело, не блажит ли умный человек, ежели юрода увечного, несчастного-разнесчастного калеку с перешибленной спиной снедает умопомрачительно неистовая любовь к жене принца? Это ли не блажь, Магнилле, — проглядеть на нее все глаза, рот разевать, как рыба на песке, чтобы хоть лучик от ее сиятельной фигуры увидать, к пыли губами прижаться, где ножки ее ступали! Это ли не блажь, говорю? Ах, кабы не во сне, Магнилле, наклонялась она надо мной да ручку белую на истерзанную грудь мне клала или этак тихохонько лежала бы и дышала бы чуть слышно, а сама озябшая да покинутая, и не было бы у ней никого оберечь ее, кроме меня… Или бы вихрем бы хоть разочек несчастный прокружилась, да и мимо, белая, белая, будто нагая лилия! Только все это одни бредни бесплодные, блазнь одна и вздор, пузыри мыльные.
Они зашагали опять.
У калитки остановились.
Даниэль оперся на нее руками и заглядывал через изгородь.
— Там! — сказал он.
Тих и светел был зверинец, утопая в солнечном воздухе и солнечной зелени. Галька и черенки отбрасывали свет трепещущими снопиками лучей, в воздухе летали мерцающие паутинки, сухие чешуйки почек отрывались от ветвей бука и, как челночки, покачиваясь, медленно причаливали к земле, а высоко-высоко в синем небе кружили дворцовые белые голуби, и резвые крылья их золотели на солнце.
Еле-еле доносилась веселая плясовая мелодия чьей-то далекой лютни.
— Экий олух! — бормотал Даниэль. — Да кто ж это поверит, Магнилле, чтобы владеть драгоценнейшим алмазом страны Индийской и в грош его не ставить, а гоняться за какими-то цветными стекляшками? Мария Груббе и… Карен Скрипочка! Да в своем ли он уме? Люди себе думают, что он на охоте бывает, охотится, дескать, потому как велит егерю настрелять дичи, да и тащит домой ворохами вальдшнепов да бекасов, а сам где был? В Люнге с девкой продажной путался, с поганкой подлой забавлялся. Тьфу! Вот пакость-то! Провалиться бы ему в тартарары с этаким грязным делом! И уж так ли он цыпоньку ревнует, что глаз с нее не сводит, дня без нее прожить не чает, а…