Зашуршала листва, и Мария Груббе стояла прямо перед ним у калитки.
Свернув в сад, она спустилась сразу же к загородке, где о ту пору содержались лоси и олени, а оттуда зашла в беседку, стоявшую у самой калитки. Здесь она услышала, что Даниэль говорил Магнилле и теперь:
— Кто вы такой? — спросила она. — Правда ли, что вы говорили? — Даже и держась за калитку, Даниэль еле устоял на ногах — так его затрясло.
— Даниэль Кнопф, благородная madame![39] Даниэль юродивый. Не слушайте его! Пустое болтает, это у него так, с языка сорвалось, не разберешь, где правда, где врет. Мякина у него в голове, попусту языком молотит, знай себе молотит, да и все тут.
— Врете вы, Даниэль!
— А как же-с, господи боже ты мой, а как же-с иначе! Истинно, вру-с. Очень даже поверить можно, ибо вот здесь, досточтимейшая madame, — и он показал пальцем себе на лоб, — здесь сущее столпотворение вавилонское… Да кланяйся же, Магнилле, кланяйся учтивенько и расскажи ее высокоблагородию madame Гюльденлеве, какой я стал помешанный. Говори! Что тут конфузного? Господи боже ты мой! Да ведь у всех у нас свои грешочки да слабостишки! Да говори же, Магнилле! Ведь как-никак, а дури в нас не боле, чем бог послал.
— Он и вправду совсем помешался? — спросила Мария у Магнилле.
Оторопев, Магнилле ринулась кланяться и приседать, поймала Марию сквозь доски забора за подол, целовала его и бормотала с перепугу:
— Да нет же! Какое там! Нет! Не помешался, слава тебе, господи, не помешанный!
— Она и сама того… — И Даниэль очертил рукой круг по воздуху. — Мы с ней два сапога — пара, оба рехнулись по мере сил своих, да знать, не бог весть как. Но господь милостив: дураки вдвоем бредут и друг дружку в гроб сведут. Только по ним не звонят и панихиды не служат, такого им не положено. А впрочем, покорно благодарим на добром слове, премного благодарствуем и пойдем себе с богом.
— Стойте! — сказала Мария Груббе. — Вы не более того помешаны, чем сами себя выставляете. Вы должны рассказать, Даниэль. Или хотите, чтобы я почла вас за подлого посредника между тою, кого вы назвали, и моим благоверным супругом? Хотите, а?
— Юрода несчастного, увечного… — запричитал Даниэль, разводя в знак извинения руками.
— Бог с вами, Даниэль! Но только преподло в такую игру играть. А я-то считала вас куда лучше, много-много лучше.
— Правда ли? Истинная ли то правда? — воскликнул он живо, и глаза у него заблестели от радости. — Ну коли так, тогда я опять в своем уме, а вы спрашивайте, вы уж только спрашивайте!
— Верно ли вы говорили, что…
— Как на духу, но…
— Убеждены? А не ошибаетесь ли?
Даниэль улыбнулся.
— Он сегодня… там?
— А он на охоте?
— Да.
— Тогда там.
— Кто она и какова… начала Мария после небольшой паузы. — Какова она собой, если знаете?
— Низенькая, досточтимейшая madame! Совсем низенького росточку, румяная да ядреная, что яблочко ранетное, проворная да речистая, уж эдакая болтушка-хохотушка, прости господи!
— А из каких она?
— Года с два тому, а то и два с половиной будет, вышла она за французишку, за valet de chambre[40], а он возьми да и удери за границу, и оставил ее на бобах. Только не больно-то долго засиделась, спуталась с каким-то арфистом — а он весь был в долгу как в шелку — и укатила в Париж. И там побыла и в Брюсселе, покуда прошлый год о троице сызнова в наши края не воротилась. Умом, впрочем, она от природы не обижена, и манеры у нее обходительные, разве что когда напьется. Вот я вам все и выложил.
— Даниэль! — начала Мария и запнулась в нерешительности.
— Даниэль, — ответил тот, лукаво улыбаясь, — отныне и навеки будет верен вам, как ваша правая рука.
— Так вы поможете мне? Сумеете раздобыть… карету и надежного кучера и чтобы мигом, как только весть пошлю?
— Сумею-с! Уж что могу, то могу! Часу не пройдет, как будет карета стоять на выгоне у Германа-кровельщика, прямехонько за околицей возле старого сарая. Так и располагайте, досточтимейшая madame!
Мария постояла с минуту, как бы в раздумье.
— Еще потолкуем об этом, — сказала она затем, приветливо кивнула Магнилле и ушла.
— Ну, не кладезь ли она красоты, Магнилле? — вырвалось у Даниэля, и он восторженно смотрел на аллею, в которой исчезла Мария.
— И этакая в ней дворянская гордость! — торжествующе добавил он. — Ох, да она меня бы ногой отпихнула, пяткой бы мне, подлому, на затылок наступила да этак потихоньку в самую бы грязь и затоптала, кабы ведала, сколь нагло Даниэль о ее персоне грезить дерзает. Красотой своей как огнем палит, уж такое великолепие! Аж до сердца прожгло меня, что пришлось ей мне довериться, мне! Склонить величественную пальму гордости своей! Но блаженство в чувстве сем, Магнилле, райское блаженство, Магниллушка!
И они поплелись рядышком.
Что Даниэль с сестрой объявились во Фредериксборге, произошло так: после представления в шинке «Заходи-ка» бедного Карлу охватила безумная любовь к Марии Груббе. Жалкая, фантастическая любовь, которая ни на что не надеялась, ничего не требовала и ничего не ждала, кроме бесплодных грез. Ничего больше. А ту чуточку яви, которая была нужна, чтобы приукрасить грезы слабым отблеском жизни, Даниэль обретал сполна, когда ему выдавался случай изредка видеть Марию, оказываясь на миг рядом с ней или тащась поодаль. Когда же Гюльденлеве уехал и Мария перестала выходить из дому, тоска Даниэля все возрастала, росла и росла, пока чуть не свела с ума и повергла наконец на одр болезни. А когда он, ослабевший и разбитый, опять встал с постели, Гюльденлеве уже возвратился домой, и от одной из Марииных горничных, подкупив ее, Карла узнал, что отношения между Марией и ее супругом были не из лучших. Это известие дало новую пищу его немыслимой страсти и вызвало новый расцвет, сверхъестественно пышный расцвет сумасбродства. Не успел он оправиться от болезни настолько, чтобы стоять и держаться твердо на ногах, как Мария уехала в Фредериксборг. Он должен был следовать за ней, ждать он не мог. Говорил, что собирается к знахарке в Люнге, чтобы вылечиться окончательно, а сестра его Магнилле поедет вместе с ним, да заодно уж и она хворые глаза свои пользовать будет, у знахарки совета спросит. Друзья и знакомые сочли это разумным, и вот покатили они, Даниэль с Магнилле, в Люнге. Здесь он обнаружил связь Гюльденлеве с Карен Скрипочкой и здесь же во всем открылся Магнилле, поведал ей про свою необычайную любовь, говорил ей, что ему только там и солнце светит, только там и жизнью пахнет, где Мария Груббе бывает, и заклинал сестру отправиться с ним жить под Фредериксбергом, чтобы ему быть поближе к той, которая целиком полонила его ум и душу.
Магнилле уступила ему, они наняли жилье во Фредериксберге и вот уже несколько дней, как ходили по пятам за Марией во время ее одиноких утренних прогулок.
Вот так они и повстречались.
Несколько дней спустя к обеденному часу Ульрик Фредерик был в Люнге.
Он раскарячился на четвереньках в палисаднике перед домом, где жила Карен Скрипочка, и, держа венок из роз в одной руке, другой старался то ли выманить, то ли вытащить из-под орешника в углу палисадника белую левретку.
— Boncoeur! Petit, petit Boncoeurl Boncoeur![41] Ступай же сюда! Плутишка этакий! Ступай же сюда, дуро-плясина! Ах ты тварюга такая! Boncoeur! Собаченька ты моя! А, чтоб тебя… упрямая дрянь!
Карен стояла у окна и смеялась.
Собачка не шла, а Ульрик Фредерик все подзывал и чертыхался.
Amy des morceaux delicate,[42] —
запела Карен и поманила его полным бокалом вина, —
Она была сильно навеселе и кое-какие ноты брала выше, чем следовало бы.
В конце концов Ульрик Фредерик изловил собачонку. Торжественно он понес ее под окно, нахлобучил ей венок по самые уши и, став на колени, протянул Карен:
— Adorable Venus, reine des coeurs, je vous prie accepter de ton humble serviteur cet petit agneau innocente, couronné des fleurs![44]
В этот же самый миг Мария Груббе отворила калитку. Она побледнела, увидев, что Ульрик Фредерик стоит на коленях и протягивает венок — или что оно там такое — румяной смеющейся бабенке. И нагнулась, схватила камень и что было силы запустила им в ту самую, но камень угодил в раму растворенного окна, и осколки звонким дребезжащим дождем посыпались на землю.
Карев завопила и ринулась прочь, Ульрик Фредерик испуганно глянул ей вслед, выронил от неожиданности собачку, но как-то удержал венок, и стоял, ошарашенный, сердитый, смущенный, вертя его в руках.
— Погоди ты у меня, погоди ты! — кричала Мария. — Не попала в тебя, так попаду, попаду, все равно попаду!
И она вытащила из волос длинную тяжелую стальную булавку с головкой, украшенной рубином; подняв ее, словно кинжал, и держа перед собой, она побежала к дому, как-то диковинно семеня и чуть ли не вприпрыжку. Казалось, она ослепла и, ничего не видя, добиралась до крыльца не прямо, а странными, неуверенными зигзагами.
Тут Ульрик Фредерик остановил ее.
— Отойди! — чуть ли не взвизгнула Мария. — Эх, ты! С веночком! И вот этакой, — продолжала она, вертясь из стороны в сторону, чтобы прошмыгнуть в дом, и не спуская глаз с растворенной двери, — и вот этакой негоднице ты веночки плетешь! Розовые веночки! Вон как! Здесь ты нежный пастушок бываешь. А может, у тебя еще и дудочка найдется? А может, еще и дудочка есть? — повторила она и тут же выхватила у него из рук венок, ударила им оземь и растоптала. — А посошка пастушеского, Амариллис ты этакий, нет? Посошка с шелковым бантом, а?.. Дай пройти, говорю! — грозилась она и замахнулась своим булавочным кинжалом.