Но время шло, и тишина становилась в тягость, мир мертвел, а тень мрачнела — и Мария начинала теперь как бы прислушиваться к живым отзвукам далекой жизни. Поэтому ей пришлось по сердцу предложение Эрика Груббе переменить образ жизни. А ему хотелось, чтобы Мария переехала и жила в Калэ, замке своего супруга. И Эрик Груббе втолковывал Марии, что поскольку ее супруг находится во владении всем ее приданым, ей же на прокормление ничего не присылает, то будет и разумно и пристойно кормиться ей от поместья в Калэ, а там бы она как сыр в масле каталась, завела бы себе уйму дворовых и роскошествовала бы сколько вздумается, совсем не то, что здесь, в Тьеле, где ей, привыкшей жить не в пример лучше, житье скудное. Помимо того, в королевской дарственной, которой ее пожаловали к свадьбе и где обеспечиваются ей тысяча бочек зерна, буде Ульрик Фредерик помрет прежде нее, несомненно разумеется Калэ, дающее как раз тысячу бочек дохода и пожалованное Ульрику Фредерику через полгода после свадьбы. А уж если они не помирятся, то нет ничего невероятного, что Ульрик Фредерик откажет ей при жизни вдовье поместье. Посему будет не лишне как ей ознакомиться с землями, так и Ульрику Фредерику свыкнуться с мыслью, что хозяйка именно — Мария, и тем легче он, пожалуй, отступится.
Таким способом Эрик Груббе рассчитывал избавиться от издержек, которые он нёс по пребыванию Марии в Тьеле, да заодно уж выставить в глазах людей разрыв между Ульриком Фредериком и его супругою менее значительным, нежели он был на самом деле. Ведь, к тому же, это все равно будет какое-то сближение, и наперед не угадаешь, к чему оно приведет.
Итак, Мария уехала в Калэ, по жить ей там так, как она представляла себе, не пришлось, ибо Ульрик Фредерик наказал своему фогту, Йохану Утрехту, принять мадам Гюльденлеве с честью и кормить ее, но не выдавать ей на руки ни вида, ни скпллинга наличными деньгами. В Калэ было, кроме того, еще скучнее, если это только возможно, нежели в Тьеле, и Мария вряд ли осталась бы там надолго, не объявись у нее гость, который вскоре должен был стать для нее более, чем просто гостем.
Имя ему было Сти Хой.
Со времени празднества во Фредериксборгском дворцовом саду Мария часто думала о своем зяте, и притом всегда с чувством искренней благодарности. И не раз, когда ее обижали в Аггерсхусе или оскорбляли особенно чувствительно, было ей утешением вспоминать почтительное, безмолвное, молитвенное преклонение Сти Хоя. Вот и теперь, когда она была покинута и забыта, он нимало не изменился и обхождение его было такое же, как и в далекие дни ее триумфа: прежней была лестная безнадежность, в выражении лица, прежним — смиренный восторг во взгляде.
Больше двух-трех дней кряду Сти Хой никогда в Калэ не задерживался и уезжал на неделю гостить где-нибудь по соседству. И Мария приучилась скучать по нему, ожидая его приезда, и вздыхать, когда он уезжал, ибо, можно сказать, с ним одним она и зналась. А поэтому они откровенничали между собой — мало что было им таить друг от друга.
— Madame! — спросил однажды Сти Хой. — Ужели вы намерены вернуться к его светлости, если он принесет вам свои полные и совершенные извинения?
— Да приползи он сюда на карачках, — ответила она, — я и тогда бы оттолкнула его. Нет у меня в душе к нему ничего, кроме омерзения и презрения, потому что нет у него в натуре ни единого постоянного, надежного чувства, ни единой по-честному горячей капли Крови в теле, — шлюха он, самая что ни есть изгнившая, проклятущая шлюха последняя, а не мужчина. И глаза-то у него как у шлюхи, пустые да лживые, и хочет-то он как-то похабно, точно шлюха, без души, с опаской да помаленьку. Отродясь не увлекала его честная страсть, такая, от которой кровь кипит; вовек не срывалось с уст его слово от чистого сердца! Ненавижу я его, Сти, ибо чувствую, что опоганили меня его блудливые-, лапающие ручищи и потаскушечьи речи.
— Следственно, будете подавать разводную, madame?
Мария ответила, что будет и что если бы только батюшка посодействовал ей, то дело бы уже давно продвинулось. Но он не торопится, надеясь, что все еще уладится, — только этому не бывать!
Тогда они заговорили о том, чего ей можно ожидать на прокормление после развода, и Мария сказала, что Эрик Груббе предъявит от ее имени претензии, и в первую очередь на Калэ.
Сти Хою это показалось необдуманным и малопригодным. Мысленно он определил ей иную жизнь, чем вековать вдовой где-то в медвежьем углу в Ютландии, а потом, может быть, в конце концов и выйти замуж за мелкого дворянина, ибо здесь ей не подняться выше. При дворе же ее песенка спета, потому что Ульрик Фредерик имеет там слишком большой вес, чтобы не быть в состоянии отдалить двор от нее, а ее от двора. Нет, он вот что надумал: ей надо добиться возврата приданого, и притом наличными деньгами, а затем покинуть Данию и носу сюда больше не показывать. С ее красою и обходительностью она могла бы снискать себе во Франции прекраснейший удел, совсем не то, что здесь, в этой мизерной стране с неотесанным дворянством и жалким сколком с настоящего двора.
Вот о чем говорил Сти Хой, а убогая жизнь в Калэ была настолько хорошим фоном для одурманивающих картин роскошного и пышного двора Людовика Четырнадцатого, которые он рисовал ей, что Мария всецело пленилась ими и вскоре прямо-таки спала и во сне видела Францию.
Сти Хой был еще по-прежнему охвачен любовью к Марии Груббе и не раз говорил об этой страсти своей, говорил, не прося и не умоляя, даже ни на что не надеясь и не сетуя, напротив того — совершенно безнадеж-но, заранее считая немыслимым, что она может теперь или когда-нибудь ответить на его чувство. Поначалу эти признания Мария слушала с тревожным удивлением, но потом заинтересовалась и стала исподволь прислушиваться все внимательнее к этим безнадежным размышлениям о любви, причиной которой была она сама. И не без одурманивающего ощущения своей власти слушала она, что сделалась владычицей живота и смерти человека столь удивительной породы, как Сти Хой. Однако вскоре безвольность в речах Сти пробудила в ней чувство раздраженности, а его отказ от борьбы, потому что цель борьбы представлялась недостижимой, его смиренное самоуспокаивание тем, что выше головы не прыгнешь, вынудило ее сомневаться, и как раз не в том, скрывалась ли на самом деле страсть за странными речами Сти или же горе за его меланхолическими минами, а в том, не изъяснялся ли он сильнее, нежели чувствовал, ибо она не понимала такой безнадежной страсти, которая не закрывает упрямо глаз на то, что никакой надежды нет, и все-таки слепо и яростно рвется вперед, такой страсти она не понимала, не могла поверить в такую страсть и создала себе представление о Сти Хое как о фантазере, который, вечно копаясь и ковыряясь в самом себе, стал считать себя богаче, выше и куда значительнее, чем он был на самом деле, а теперь, когда в действительности ничто не подтверждает этого самообольщения, он начал лгать самому себе, будто обуреваем великими чувствами и сильными страстями, которые были порождены всего лишь фантастической плодовитостью его болезненно-деятельного мозга, и прощальные — надолго — слова, которые она услышала из его уст — а она по вызову отца уезжала в Тьеле, куда Сти Хой не смел появляться, — лишь укрепили ее во мнении, что этот портрет был во всем на него похож.
А было вот что. Уже попрощавшись с Марией и уже взявшись за ручку двери, он вдруг обернулся и сказал:
— Ныне, когда дни вашего пребывания в Калэ, mаdame, миновали, открывается траурная страница в книге живота моего, и буду томиться я горькою мукой и грустить, как грустит человек, который утратил все, в чем было его земное счастье, все надежды свои, все желания. И однако, madame, доведись когда-нибудь основательная причина подумать, что я вам мил, и уверься я в том, так одному богу ведомо, что бы со мною сотворилось. Авось это пробудило бы во мне те силы, которых я досель еще не мог обрести, дабы воспользоваться крылами их мощи, и тогда та часть души моей, которая жаждет деяний и пламенеет надеждами, взяла бы верх и увековечила и прославила бы мое имя. Но столь же легко представить себе, что этакое несказанное счастье ослабило бы каждую натянутую струну, перехватило бы голос каждому призывному желанию и оглушило бы каждую чуткую надежду, и стала бы страна блаженства моего расслабляющей Капуей силам моим и способностям…
Естественно, Мария оставалась при своих мыслях и понимала, что так оно и лучше будет, а вздохнуть все-таки вздохнула.
И вот она переселилась в Тьеле. Эрик Груббе желал этого возвращения, потому что боялся, как бы Сти Хой не склонил ее к такому образу действий, который будет противоречить его замыслам, да, кроме того, хотел испытать, нельзя ли будет уговорить Марию, чтобы она согласилась на такой оборот дела, при котором брак оставался бы в силе.
Пока что это оказывалось бесполезным, но Эрик Груббе тем не менее продолжал в письмах своих требовать от Ульрика Фредерика, чтобы тот взял Марию опять к себе. Ульрик Фредерик не подумал и разу ответить, он предпочитал тянуть елико возможно дольше, ибо всякий возврат имущества, неизбежно долженствующий воспоследовать за разводом, был ему вовсе не на руку, а в тестевы заверения, что Мария готова идти на мировую, он не верил. Что его благородие, господин Эрик Груббе, любит прилгнуть — было ведомо всем и каждому.
Между тем тон писем Эрика Груббе становился все грознее, и речь заходила уже о личном обращении к королю. Ульрик Фредерик понял, что дальше тянуть нельзя, и написал из Копенгагена своему фогту в Калэ, Йохану Утрехту, письмо, в котором поручал ему во всей тайности разведать, не пожелает ли мадам Гюльденлеве встретиться с ним в замке Калэ, но так, чтобы Эрик Груббе ничего об этом не узнал. Письмо было написано в марте шестьдесят девятого года.
Во время предложенного свидания Ульрик Фредерик надеялся выведать истинное настроение Марии Груббе, и если бы оказалось, что она склонна помириться, то немедля увез бы ее с собой в Аггерсхус, а если нот, то, обещав содействовать немедленному разводу, полагал выговорить себе наивозможно мягкие условия его.