Фру Мария Груббе — страница 36 из 48

— Уж будто вы и вправду думаете, что из него надежный провожатый? — спросила Люси.

— Из Сти Хоя-то? Да, да, наверно падежный, надо полагать. А что это тебе вздумалось?

— Ох, как бы он не застрял где-нибудь по дороге!

— Как это так?

— А так-с! Либо немецкие барышни, либо голландские… Сами знаете, какие про него толки идут — сердце-де у него из такой воспламенительной материи, что сразу полымем заполыхает, так и распышется, стоит только юбочкой махнуть.

И кто только тебе в дурью твою голову этакие басни втемяшил! Иль попритчилось?

— Да господи же ты боже мой! Иль вы про это самое прежде не слыхивали? Про своего-то родного зятька!.. Вот тоже, подумаешь, новость какая! Все равно что мне бы на ум взбрело расписывать вам, что на неделе семь дней бывает.

— Погляжу я на тебя, и хороша же ты нынче! Такую околесицу несешь, словно испанского вина за завтраком хватила.

— Оно вроде и так, да только кто из нас двоих — неведомо. А скажите-ка, сударыня, — Эрмегор Люнов, такого имени Ни разу не слыхивали?

— Нет.

— Ну так спросите у Сти Хоя, не приводилось ли ему случаем, да помяните уж заодно Юдту Краг, Хрпстенсу Руд и Эделе Гансову, да и Лену Поппинг, коли вам угодно. Очень статочное дело, что у него со всеми с ними, как вы называете, попритчилось.

Мария задержалась у ворот, высунулась на улицу и долго и пристально смотрела на дождик.

— А может, — сказала она, принимаясь опять ходить взад и вперед, — а может, ты сумеешь и рассказать про какие-нибудь из этих самых притчей?

— За этим, пожалуй, дело не станет.

— Про Эрмегор Люнов?

— Да, особливо про нее.

— А что такое?

— Да было у ней с каким-то Хоем — Сти, кажись, его звали, высокий такой, рыжий, бледный…

— Ну, ладно, ладно, то я и сама знаю.

— А про отраву тоже знаете?

— Вот уж нет.

— А еще про письмецо?

— Ну, полно, выкладывай!

— Тьфу! Боязно и рассказывать-то!

— Давай, давай!

— Так вот, значит, Хой этот самый был ей дружок сердечный, как он еще не оженившись был, и уж так-то они с Эрмегор Люнов сдружились, души не чаяли. Волосы у ней были — длиннее ни у одной барышни нету, без малого себе на косы наступала. Белая была да румяная, ровно куколка. А он с ней, говорят, круто обходился да злобливо, точно она ему норовистая борзая, а не кроткое творенье божье. Да только чем он с ней лише, тем она его больше любила. Излупи он ее до синяков — а может, и впрямь лупливал, — так она бы его за то расцеловала. Тьфу ты пропасть! Бррр! Даже жуть берет, как подумаешь, что с человеком статься может, коль он к другому всей душой льнет. А как после она ему надокучила, он к ней ни ногой и смотреть на нее не хочет, потому как другую в мыслях держал. А йомфру Эрмегор уж и серчала и печаловалась, вконец было извелась с горя да кручины, ну, а жить — жила, и то сказать, не жила, а мыкалась. Потом не стерпели-таки они, барышня-то! Сказывают, увидала, что Сти Хой мимо ихнего двора едет, кинулась за ним, да добрую милю бок о бок с конем и пробежала. А он хоть бы тебе коня попридержал, хоть бы ухом повел на ее мольбы да слезы горькие, так нет же, знай себе погоняет, да так и ускакал от нее. Не смогла она того снести и выпила смертельную отраву, а сама Сти Хою отписала, что все из-за него так сделалось и что поперек дороги она ему не ляжет, только бы разочек глянуть на него, покуда жива еще.

— И что же?

— А господь знает! Ежели правду люди сказывают, так он самая анафемская что ни на есть душа и дрянь человек, чтоб ему ни дна ни покрышки, чтоб его черти на том свете допекли, чтоб ему свету божьего не взвидеть! А он, дескать, отписал обратно… Да, так оно и было! Отписал ей обратно, что самое что ни есть целительное снадобье противу отравы, которое ее пуще всего прочего оздоровило бы, так это, видите ли, его любовь, да только нет у него власти дать ей то зелье, однако слышал-де он, что молочко с чесночком тоже хорошо пользует, вот он ей и советует испробовать. Изволите видеть, каков ответец! Что скажете на это? Ну, видано ли что срамнее?

— А что же йомфру Эрмегор?

Йомфру Эрмегор-то?

— А то кто же?

— Ну, тут уж не его вина, что она не вдоволь отравы хватила, чтобы помереть, а только стала такая хворая да квелая, что больше вроде и не поправилась.

— Эх, овечка! — сказала Мария и засмеялась.


В дальнейшем почти каждый день вносил какую-нибудь перемену в представление Марии о Сти Хое, а также в манеру, с которой они обходились друг с другом.

Что Сти не какой-то мечтатель, легко можно было понять из предусмотрительности и находчивости, с которыми он устранял все бесчисленные затруднения и препятствия во время путешествия, и столь же не мудрено было сообразить, что воспитанностью и дарованиями он оказывался на голову выше самых видных и знатных дворян, с какими ей когда-либо доводилось встречаться. Его речь была всегда новой и интересной и нимало не походила на речи всех прочих; как будто у него был свой, лишь ему одному ведомый путь постижения людей и вещей, И с дерзкой насмешкой — так думалось Марии — признавался он, что верит, как силен в человеке зверь, или в то, что очень уж мало золота таится в руде природы человеческой. А холодное страстное красноречие, с которым он доказывал Марии, как мало последовательности в существо человека, как непонятно и безрассудно, как безудержно, наобум и наугад — всецело по воле случая — борются в душе человека и благородное и подлое; красноречие, с которым он пытался ей все это разъяснить, казалось Марии великим и увлекательным, и она начала верить, что в удел Сти Хою достались дарования более редкие и силы более мощные, нежели те, какие обычно выпадают на долю смертных, и она с восхищением, чуть ли даже не с обожанием преклонилась пред властью этого могущества, которую она почуяла. Однако при всем этом в душе у нее было тихое, подстерегающее, вечно что-то нашептывающее сомнение, которое никогда не находило слов в додуманных мыслях, а только шевелилось в каком-то темном, инстинктивном чувстве из-за страха, что эта власть есть власть, которая грозит и неистовствует, желает и вожделеет, но никогда не валит наземь, никогда не берет.

В Лоэндорфе, в трех милях от Вехты, стоял прямо у большака старый заезжий двор, и сюда-то часа через два после захода солнца завернула Мария со своими провожатыми.

К ночи, когда возница и стремянные уже ушли на покой в придомки, Сти Хой с Марией и двое ольденбуржских дворян неотесанного вида сидели в застольной для проезжих за красным столиком подле огромной печи и беседовали по душам.

За длинным столом, стоявшим поодаль у окошек, опершись спиной о край стола, примостилась на кончике лавки Люси и вязала, поглядывая на них.

На господском столе стояла сальная свеча в желтом глиняном светце, озаряла дремотным мерцанием лица собеседников и отражалась лохматыми пучками света в оловянных тарелках, расставленных рядком над печью.

Перед Марией стоял оловянный кувшинчик с подогретым вином, перед Сти Хоем — такой же побольше, а оба ольденбуржца купно трудились над увесистой деревянной бадейкой пива, которая то и дело опорожнялась ими и которую тотчас же наполнял детина со взъерошенными волосами, валявшийся без дела на низенькой лавице в дальнем углу застольной.

Мария со Сти Хоем давно бы удалились на покой в свои каморки, ибо оба сельских помещика были им невеселая компания, и поступили бы так, если бы в каморках не стоял собачий холод, а возиться с обогреванием было похуже самого холода, что они уже испытали, когда хозяин принес им жаровни: здешний торф был такой сернистый, что лишь привычные к нему люди не задыхались, когда он раскалялся.

Ольденбуржцы не веселились, ибо смекнули, что находятся в изысканном обществе, и поэтому, сколько было в их силах, тщились выражаться поучтивее. Но по мере того, как пиво брало верх, слабели и слабели наложенные ими на самих себя узы, и вот наконец развязались совсем. Речь все больше приобретала местную окраску, шутки становились все дубовее, а вопросы прямо-таки язвительными и оскорбительными.

Когда же шутливость переросла наконец в грубость и неучтивость, Мария заерзала на стуле, а Сти Хой спросил ее взглядом через стол, не уйти ли им. Но тут как на грех один из ольденбуржцев, белесый, подвернулся с изрядно грубым намеком, отчего Сти Хой нахмурил брови и грозно глянул на белесого, но это лишь подзадорило ольденбуржца, и он повторил свою грязную остроту в еще более крепких выражениях, которые заставили Сти Хоя посулить ему, что оловянная кружка спознается с его медным лбом, если он посмеет заикнуться еще хоть словом в том же роде.

Тут как на грех к столу подошла со своим вязаньем Люси, чтобы отыскать спущенную петлю, и этим воспользовался другой ольденбуржец: он сгреб ее в охапку, силой усадил к себе на колени и влепил ей поцелуй прямо в губы. Эта дерзость подняла дух в белесом, и он обнял Марию Груббе за шею.

В тот же миг кружка Сти Хоя угодила ему в лоб так метко да крепко, что он хрипло хрюкнул и грохнулся возле печки.

В следующую секунду Сти и чернявый очутились на полу посредине застольной, а Мария с горничной убежали в угол.

Детина сорвался с лавицы, рыкнул что-то в одну из дверей комнаты, сам ринулся к другой и принялся закладывать ее железным шкворнем длиною в добрый аршин. Одновременно загрохотал засов у черного хода. На постоялом было заведено: лишь затеется драка, запираться так, чтобы никто не мог войти с улицы и принять участие в схватке и, значит, без нужды затянуть ее. Только в этом и было единственное вмешательство хозяев. Покончив с запорами, они пробирались тихохонько на свои постели: ведь кто ничего не видал, тот и ответ не держал.

Ни у кого из боровшихся не было при себе оружия, так что спор им приходилось решать одними кулаками. И вот стояли они, Сти и чернявый, ругались и боролись. Толкали друг друга с места на место, извивались в цепких оборонительных движениях и шмякали друг друга об стены и двери, ловили за руки, высвобождались из хватки, нагибались, вертелись во все стороны и раскачивались, упираясь подбородком в плечо противнику. Наконец покатились по полу. Сти оказался сверху, и не успел он несколько раз хватить противника головой о холодный глинобитный пол, как почувствовал, что две крепкие руки стиснули ему горло. Это был белесый