Фру Мария Груббе — страница 39 из 48

Услышав об этом, Мария погрузилась в тяжкую, тупую печаль без единой слезинки. Часами сидела она, не шелохнувшись и устремив перед собой усталый бессмысленный взор, и молчала, точно у ней язык отнялся, и нельзя ее было растолкать, заставить хоть чем-нибудь заняться, она не хотела даже, чтобы с ней заговаривали. А начнет кто-нибудь, так она отмахивалась от него, слабо и утомленно поматывала головой, как если бы это причиняло ей боль.

И так тянулось долго, а между тем деньги почти все были издержаны, и оставалось в обрез, чтобы им обеим домой добраться. Люси не переставала твердить об этом Марии, но прошло бог весть сколько времени, пока Мария прислушалась к ее словам.

Наконец таки они уехали.

В дороге Мария заболела, и поездка сильно затянулась, так что Люси приходилось продавать наряд за нарядом, драгоценность за драгоценностью, чтобы можно было продолжать путь.

Когда они подъезжали к Орхусу, своего у Марии оставалось немногим разве больше того, что было на ней.

Здесь они расстались: Люси возвратилась к госпоже Ригитце, Мария отправилась в Тьеле.

Было то весной семьдесят третьего года.

16

Приехав в Тьеле, госпожа Мария Груббе оставалась там жить с отцом, пока в тысяча шестьсот семьдесят девятом году не обвенчалась с Палле Дюре, юстиц-советником его королевского величества, и прожила с ним во браке, совершенно лишенном каких-либо событий, до тысяча шестьсот восемьдесят девятого года.

Это период времени, который начинается с тридцатого года ее жизни и кончается сорок шестым, — целых шестнадцать долгих лет.

Целых шестнадцать долгих лет, прожитых в будничных заботах и огорчениях, в мелочных обязанностях да хлопотах и в отупляющем однообразии. А в отношении друг к другу ничего похожего на доверие или интимность, чтобы хоть как-то согреть их, — никакого примирительного уюта, чтобы как-то озарить их. Вечные свары по пустякам, шумная перебранка из-за ничтожных оплошностей; то брюзгливые наставления, то грубое насмехательство — вот и все, что приводилось слышать ее ушам. Да еще всякий светлый день в жизни перечеканивать на далеры, орты и виды, а вздыхать — так только об убытках, желать — так только барыша, надеяться — так только на то, что наживешь больше прежнего. И куда ни сунься — скаредность в истасканном донельзя, замусоленном затрапезе, куда ни ткнись — не знающая ни отдыха, ни срока, враждебная покою и уюту деловитость и век недремлющее око алчности, подстерегающее на каждом шагу. Вот какой жизнью жила Мария Груббе.

В первое время случалось еще, что в суете и гомоне она часто забывала обо всем вокруг, плененная грезами наяву, изменчивыми, как облака, щедрыми, как свет.

А одна мечта была особенная.

То была мечта о сонном царстве, о дворце, укрывшемся в розах.

Умолкший сад, умолкший дворцовый сад. Не шелохнется лист, недвижим воздух, и, как прозрачная ночь, дремлющая надо всем тишина… Чутко спит аромат в чашечках цветов и роса на хрупком острие травинки. Полуоткрыв губки, дремлет фиалочка, притаившись под кривыми побегами папоротника, а на мшистых ветках заснули, убаюканы в самом разгаре весны, тысячи набухших почек, которые вот-вот лопнут…

Мария входила во двор замка: извиваясь колючими стеблями, кусты роз беззвучно обрушивали зеленые волны со стен и крыш и тихо кипели бледной пеной, то повисая цветопадом, то взметываясь розовыми брызгами. Струя, бившая из разверстого зева мраморного льва, стояла как хрустальное дерево, с острыми, точно веретенца, ветвями, и бездыханные морды и смеженные веки холеных коней отражались в дремотной воде порфирового бассейна, а спящий паж тер во сне глаза и все не просыпался.

Мария не могла наглядеться на гармоническую тишь онемелого двора, где у стен и дверей намело целые сугробы из розовых лепестков и под румяным рдеющим снегом не стало видно громадных ступеней громадной лестницы.



— Ах, если бы отдохнуть! Нежиться в блаженном покое, чтобы дни потихоньку плыли над тобой и опускались час за часом, а любые воспоминания, надежды и думы устремлялись бы прочь из души, истекали, клубясь, туманными мягкими волнами… — Такова была самая прекрасная мечта, какую она только знала.

Так бывало в первое время. Но потом фантазия измучилась понапрасну летать к одной и той же мете, как летает пчела взаперти и, гудя, бьется о стекло. А вместе с фантазией изнемогли и все душевные силы.

Как запустевает и скудеет в руках варваров красивое и благородное здание, когда они сносят дерзкие шпили, заменяя их аляповатыми куполами, когда кусок за куском выламывают кружевные орнаменты, а богатейшую живопись, великолепнейшие фрески погребают под слоями убийственной извести, — так же вот и Мария Груббе за эти шестнадцать лет запустевала и скудела.

Отец ее, Эрик Груббе, состарился и одряхлел, и казалось, что старость, подобно тому как она завострила черты лица его и сделала внешность еще отвратительнее, выпятила и выставила напоказ все дурные качества Эрика Груббе. Он стал брюзглив и неуживчив, прекословлив, как малое дитя, запальчив, до крайности недоверчив, плут-лив, бесчестен и скуп. На старости лет бог у него с языка не сходил, а уж когда бывал мор на скотину или же было туго с урожаем, так тут у старика откуда-то набирался для господа бога целый легион раболепных, ханжеских именований собственного изобретения. Невозможно было Марии ни любить его, ни уважать, а вдобавок она не могла простить ему, что он то несбыточными посулами, то угрозами лишить наследства, прогнать из Тьеле и оставить без всякой поддержки вынудил ее выйти замуж за Палле Дюре. Хотя поспешить с этим шагом побудила Марию надежда стать независимой от отцовской опеки; оная надежда, однако, не сбылась по той причине, что Палле Дюре с Эриком Груббе уговорились хозяйствовать сообща и в Тьеле и в Нэрбеке, поместье, условно отданном Марии в приданое. Поскольку же Тьеле было больше Нэрбека и у Эрика Груббе не хватало сил везде поспевать и за всем приглядывать, то и выходило, что молодые чаще пребывали под отцовской крышей, нежели под своей собственной.



Муж Марии, Палле Дюре, сын полковника Клауса Дюре, владельца поместий Сандвиги Крогсдаль, а впоследствии и Винге, и супруги оного Эделе, дочери Палле Род-стена, был низенький, тучный человечек с коротенькой шеей, проворными движениями и решительным выражением лица, несколько обезображенного, впрочем, родимым пятном во всю правую щеку.

Мария презирала мужа.

Он был так же скуп и мелочно расчетлив, как и Эрик Груббе, но был он, в сущности, человек дельный — сметлив, ухватист и смел. Вот только чувство чести отсутствовало у него полностью: плутовал он, надувал и мошенничал, как только подвертывался случай, и ни разу не засовестился, когда его уличали. Он позволял отругать себя как собаку, лишь бы это дало ему хоть скиллинг доходу, и притом нимало не прекословя. А когда знакомый или родственник препоручал ему покупку пли продажу или же какое-либо иное доверительное дело, Палле Дюре никогда не задумывался обернуть это доверие к своей выгоде., Несмотря на то, что брак был для него, в первую очередь, сделкой, он гордился тем, что женат на разведенной жене самого наместника, что, впрочем, ничуть не мешало ему величать ее и обращаться с ней на такой лад, который представляется несогласимым с оным выше помянутым чувством. Не то чтобы Палле Дюре был как-либо необычно груб или самодурствовал, отнюдь нет! Но он относился к тому сорту людей, которые от гордой и самодовольной уверенности в своей собственной непогрешимости — как люди, каких много, по всем статьям нормальные и корректные, — не могут удержаться, чтобы не дать почувствовать свое превосходство другим, в этом смысле не столь удачливым, и чтобы с противной наивностью не выставлять себя за образец для подражания… А Мария-то, уж конечно, была не из удачливых: и развод ее с Ульриком Фредериком и расточение материнского наследства — разве это не было отъявленным, вопиющим непорядком?

Вот, следовательно, каков был человек, ставший третьим в тьельском житье-бытье, и ни одно из его качеств не могло дать надежды на то, что он окажется способен скрасить или смягчить эту жизнь, чего он, впрочем, и не думал делать. Вечные раздоры и неурядицы, взаимные обиды и перекоры, обоюдное старание досадить — вот что тянулось изо для в день.

Мария отупела от этого, и вся цветочная нежность, аромат и прелесть, которые до сих пор пышными, пусть и необузданными, а нередко причудливыми арабесками вплетались в ее жизнь, — все это увяло и умерло навек.

Грубость как мысли, так и речи, плоское, холопское шипение в великом и благородном и отчаянно-наглое презрение к самой себе — вот что принесли ей эти шестнадцать лет в Тьеле.

И еще одно.

Ее одолела полнокровная чувственность, неуемная жадность до житейских услад — великое удовольствие поесть-попить, мягко сидеть да мягко спать, сладострастное Гиаженство одурманиваться пряными запахами и пристрастие к роскоши, которого ни вкусу было не сдержать, ни красоте облагородить, — все такие страстишки, какие она еле-еле да кое-как утолить могла, однако от этого ненасытность ее ничуть не ослабевала.

Мария располнела и стала бледной, а во всех движениях у нее появилась леностная, истомная медлительность. Взгляд бывал чаще всего пустым и невыразительным, хотя и загорался иногда каким-то странным сиянием, и вошло у нее в привычку складывать губы в неизменную, ничего не говорящую улыбку.


Идет тысяча шестьсот восемьдесят восьмой год… Ночь, и тьельские конюшни горят…

Мечущиеся языки пламени взлетали, прорываясь сквозь густой красно-бурый дым, и озаряли поросший травой двор усадьбы, приземистые хозяйственные пристройки, белые стены барского дома и даже черные макушки деревьев в саду, вздымавшихся над крышей. Дворовые и сбежавшийся отовсюду народ бегали от колодца к месту пожара, таская ведра и ушаты с водой, сверкавшей как огонь. Палле Дюре метался с места на место, волосы у него раскосматились, в руке были зажаты красные грабли. А Эрик Груббе, читая молитву, валялся на вытащенном из огня старом ларе для соломы и с возрастающим страхом следил, как пядь за пядью продвигается огонь, и жалобно вопил всякий раз, как только пламя вздыхало полной грудью и торжествующе вскидывалось над домом бешеным крутнем и вихрем искр.