Мария тоже вышла во двор, но взгляд ее преследовал иную цель, нежели пожар.
Она смотрела на нового кучера, который выводил перепуганных огнем лошадей из переполненной дымом конюшни. Косяки и притолоку у дверей выломали, а когда, к тому же, снесли по обе стороны жиденькую стенку из сырцового кирпича, проход стал вдвое больше. Через этот-то проход кучер и выводил коней, по двое зараз. Сильные животные, совсем одуревшие от дыма, дыбились и неистово рвались в стороны, лишь только резкий, скачущий отблеск пламени попадал им в глаза, и было похоже, что вот-вот разорвут кучера на части или затопчут, а он не выпускал поводьев и не падал. Он пригибал коням морды к земле и тянул их вперед, где бегом, где вприпрыжку, где волочась за ними, — через весь двор, и выпускал их, только проведя через ворота в сад.
Лошадей в Тьеле было много, и Мария Груббе могла вдоволь любоваться этой красивой богатырской фигурой, которая боролась с горячими конями, то чуть не повисая на вытянутой руке, поднятой вверх вздыбившимся жеребцом, то яростно отпрядывая и упираясь изо всей мочи ногами в землю, то вновь понукая и погоняя лошадей на мах и скок — и все это теми мягкими, эластичными, пружинистыми Движениями, которые присущи всем непомерно сильным людям.
Короткие холщовые штаны и смурая рубаха из крашенины, которой пожар придал желтоватый отсвет, обозначив складки на ней глубокими тенями, резко обрисовывала великолепные формы и красиво и непринужденнопросто гармонировала с румяным цветом лица, легким белокурым пушком над губой и на подбородке и густыми светло-русыми взлохмаченными волосами.
Старостой Сереном прозвали этого двадцатидвухлетнего богатыря. Собственно говоря, имя его было Серен Соренсен Меллер, а прозвище он получил по отцу, который был старостой на барской усадьбе в Борнуме.
Лошадей спасли, сарай сгорел, огонь на земле затушили, и люди после бессонной ночи пошли по домам соснуть хоть часок до рассвета.
Мария Груббе тоже вернулась в постель, но не спала. Лежала и думала, то краснея от своих дум, то тревожно мечась, словно боялась их.
Наконец встала.
Одеваясь, улыбнулась себе с презрительным сочувствием. Вообще-то, у нее было заведено ходить в будни неприбранной, неряшливой, одетой во что попало, чтобы при случае тем паче нарядиться попышнее и не столько со вкусом, сколько так, чтобы в глаза било. Но сегодня было иначе: она оделась в старенькое, но чистое синее домотканое платье, повязала на шею пунцовый шелковый платочек и достала миленький, простенький чепец, но потом передумала и выбрала другой, который своей загнутой оборкой с желтыми и коричневыми цветочками и назатыльником из поддельной серебряной парчи совсем не шел ко всему остальному. Палле Дюре подумал, что Мария собралась в город посудачить о пожаре, но сказал самому себе, что лошадей ей не будет. Однако она осталась дома. Но работа не спорилась — такое на нее нашло беспокойство. Она бросала одно, принималась за другое, чтобы тут же бросить и это. Наконец она вышла в сад, надо-де поправить, что попортили и потравили лошади прошлой ночью. Но проку от нее там было немного — она больше все сидела в беседке, сложа руки и задумчиво глядя перед собой.
Овладевшее ею беспокойство не унималось, а напротив того, день ото дня усиливалось, и у нее возникло внезапное пристрастие бродить одной по дороге к Фаструпской роще или в нижней части сада, на самых его задворках. И муж и отец бранили ее за это, но она, словно оглохла, и ухом не вела, даже не удостаивая их ответом, и тогда они решили, что лучше всего будет оставить ее ненадолго в покое, благо еще дела немного.
Примерно неделю спустя после пожара Мария под вечер отправилась на привычную прогулку к Фаструпской роще и проходила по самому краю далеко раскинувшихся, высотой по грудь, порослей дубнячка и шиповника, когда вдруг увидала на опушке, прямо у зарослей Серена Старосту, который лежал, вытянувшись во весь рост и закрыв глаза, как будто спал. Подле валялась коса, а вокруг и поодаль лежала накошенная трава.
Долго стояла она, неотрывно глядя на эти крупные правильные черты, на широкую, глубоко и могуче дышащую грудь, на загорелые жилистые руки, закинутые за голову. Но Серен скорее отдыхал, чем спал. Открыл глаза и посмотрел на нее ясным, совсем не сонным взглядом. Его так и подбросило с испугу, что барыня застала его, когда он прохлаждается, а не косой машет. Но его так ошеломило выражение в глазах Марии, что лишь тогда, когда она, покраснев, пробормотала что-то про жару и повернулась было, чтобы уйти, только тогда он опамятовался и вскочил, схватил косу и брусок и принялся направлять ее, да так, что лязг пошел и зазвенело и задребезжало в теплом трепетном воздухе.
А потом давай махать косой, не щадя живота.
Наконец, увидев, что Мария идет по тропинке к роще, он перестал косить и некоторое время глядел ей вслед, навалившись обеими руками на косу, затем разом отшвырнул ее далеко прочь и сел, растопырив ноги, разиня рот и упираясь ладонями в траву, и сидел так, молча дивуясь самому себе и своим диковинным думам.
Он в точности походил на человека, только что сверзившегося с дерева.
Ему чудилось, что в голове у него гудит, мысли мешаются, словно во сне… Уж не околдовал ли его кто ненароком? Потому как с ним такого отродясь не бывало. В голове у него ходуном ходило, вот ровно о семи делах зараз думаешь, и управы не найти — само собой накатывает и само собой отпускает, словно и не его это дело… А чудно же она на него поглядела и слова не молвила, что он тут середь бела дня разоспался… Только глянула на него ясными глазоньками этак ласково да этак… ну, ни дать ни взять как Йенс Педерсенова Трина на него поглядывала. А ведь барыня! Сама барыня! Сказывают же про барыню норбекскую, что со своим егерем сбежала. Может, и его за этакого же посчитали, покуда он спал?.. Барыня! Да неужто и он может в мил-други к барыне угодить, как тот самый егерь? И не понять никак, занедужил он, что ли?.. На щеках у Серена пылало по румяному пятну, сердце колотилось и щемило, и перехватывало дух… Он принялся теребить молодой дубок, но, сидя, не мог его выдернуть. Тогда он встал и, выдрав из земли, бросил его прочь, схватил косу и пошел косить, да так, что трава валом валилась.
В следующие за тем дни Марии часто случалось сталкиваться с Сереном чуть ли не вплотную, потому что в эту пору он работал большей частью на дворе. И тогда он смотрел на нее таким жалобным смятенным и вопрошающим взглядом, как будто просил ее разгадать ту загадку, которую она бросила на его пути. Но Мария взглядывала на него лишь украдкой и отворачивалась.
Серену самого себя было совестно, и он жил в постоянном страхе, что свой брат — дворовые вот-вот заметят, что с ним творится неладное. Сроду не знавал он никакого такого сумасбродного чувства или тоски, и это тревожило его и пугало. А может, это он уже умом тронулся или вовсе рехнулся? Ни в жисть не угадаешь, как этакое на людей находит, и он дал себе зарок — никогда об этом больше не думать. Но уже через минуту мысли были там, откуда он собирался их выкинуть. Что он не мог увернуться от этих мыслей, сколько ни старался, именно это и угнетало его больше всего, ибо он сравнивал все это с тем, что слышал когда-то о Киприане: сожги его, утони его, все равно как ни в чем не бывало воротится… И все-таки в глубине души Серен таил желание, чтобы эти мысли не исчезали, потому что тогда стало бы пусто и грустно. Но в этом он не хотел себе признаться: он так совестился, что краснел, стоило ему только спокойно рассудить, какая дурь неотвязная у него в голове засела…
Примерно неделю спустя с того дня, как она застала Серена спящим, Мария Груббе сидела под большим буком, на пригорке, поросшем вереском, в самой глубине Фаструпской рощи. Сидела, прислонившись спиной к стволу и держа на коленях раскрытую книгу. Но не читала, а, строго и серьезно глядя прямо перед собой, следила за большой мрачной хищной птицей, которая, медленно скользя по простору и выглядывая добычу, парила над беспредельным, взволнованным морем густолиственных вершин. Пронизанный блеском солнечный воздух трепетал от однозвучного, убаюкивающего жужжания мириад невидимых насекомых, и пряные, приторные ароматы желтого дрока в цвету и горький дух нагретой солнцем березовой листвы у подножья холма мешались с прелым запахом лесной почвы и миндальным ароматом белой медуницы из ближней ложбины.
Мария вздохнула.
Petits oiseaux de bois,[56] —
прошептала она жалобно, —
que vous estes heureux,
De plaindre librement vos tourmens amoureux
Les valons, les rochers, les forests et les plaines
Sçauent également vos plaisirs et vos peines;[57]
Она помедлила, словно старалась припомнить остальное, потом взяла книгу и прочла тихим упавшим голосом:
Votre innocente amour ne fuit point la clarté,
Tout le monde est pour vous un lieux de liberté,
Mais ce cruel honneur, le fléau de nostre vie,
Sous de si dures loix, la retient asservie,[58]
Захлопнула книгу и почти выкрикнула:
Il est vray, je ressens une secrète flame
Qui malgré ma raison s’allume dans mon ame
Depuis le jour fatal, que je vis sous l’ormeau
Alcidor, qui dançait au son du chalumeau.[59]
Голос опять упал, и последние строки она прошептала совсем тихо и невыразительно, почти машинально, как будто ее воображение под аккомпанемент ритма нарисовало ей иную картину, нежели слова.
Она откинула голову и закрыла глаза. Как странно было, как страшно чувствовать, что тебя, теперь уже полустаруху, тревожат те же самые захватывающие дух желания, те же самые заманчивые, полные предчувствий мечты и неугомонные надежды, от которых дрожью било ее молодость. Но надолго ли хватит их, не будет ли это не чем иным, как кратковременным расцветом, который осенью может вызывать к жизни солнечная неделя, запоздалым вторичным расцветом, претворяющим в цветы последние соки растения и отдающим его, вялое и истощенное, на произвол зимы? Они ведь уже умерли в свое время, эти желания, и безмолвно покоились в мо