А что Палле Дюре ни о чем не догадывался, виноват был, конечно, не Серен, который от юношески необузданной любви не задумывался — даже когда барин бывал дома, — в сумерки или когда придется наведываться к Марии прямо в господские покои, и не один раз спасался незамеченный лишь благодаря удобному расположению чердачной лестницы.
Его отношение к Марии было неровным, ибо ему иной раз взбредало на ум, что она гордая и презирает его. Тогда он становился капризным, деспотичным и безрассудным, обращался с ней суровее и грубее, чем сам того хотел, лишь бы кротостью ее и покорностью опровергнуть и уничтожить свои подозрения. Но чаще всего он бывал добр, уступчив и податлив. Только Марии надо было остерегаться и не жаловаться на мужа и отца, не расписывать, что с нею слишком уж несправедливо обходятся, ибо тогда Серен бесился и клялся размозжить башку Палле Дюре и придушить за тощую шею Эрика Груббе, и притом его так забирало за живое тотчас же исполнить угрозу, что лишь слезами да мольбами и можно было его успокоить.
Но из всего, что могло влиять отрицательно на отношения между Сереном и Марией, ничто так не влияло и не портило этих отношений, как постоянные издевки дворовых. Им, разумеется, было не по нутру, что барыня любится с кучером, что был он свой брат, а поставлен — не сравнить против них, дворовых, да вдобавок он, особливо когда барин в отлучке, еще и власть имеет, на которую у него не больше права, чем у них. Поэтому они изводили Серена и донимали его на все лады, так что тот часто бывал сам не свой и собирался то сбежать, то лишить себя жизни.
Но пакостничали ему, ясное дело, больше всего девки.
Однажды вечером в застольной лили свечи.
Мария стояла у кадки с соломой, в которую была опущена медная льячка, и обмакивала в нее фитили, а пивоварка Анэ Триннеруп, двоюродная сестра Серена, давала салу стечь с них каплями в желтую глиняную миску. Повариха подносила и уносила черенки с фитилями, подвешивала их к свечной стойке и убирала свечи, когда они становились достаточной толщины.
У людского стола сидел Серен и наблюдал за работой. Он был в красной суконной шапке с золотыми галунами и черным плюмажем. Перед ним стояла серебряная кружка с брагой. Складным ножом отрезал он кусочки от огромного куска жаркого, лежавшего на маленькой оловянной тарелке. Ел он весьма степенно, прихлебывая из кружки и время от времени отвечая Марии на ее улыбки и кивки неторопливым признательным движением головы.
Она спросила, удобно ли ему сидеть.
Да не шибко-то.
Тогда, пожалуй, не лучше ли будет, чтобы Анэ сходила в девичью и принесла ему подушку?
Анэ так и сделала, не преминув, однако, за спиной у Марии настроить рож и наподмигивать другой служанке.
Не отведает ли Серен пирожного?
Да, оно бы не худо.
Мария взяла светец и пошла за пирожным, но позамешкалась. Не успела она выйти за дверь, как обе девки, будто по уговору, принялись хохотать во все горло.
Серен сердито покосился на них.
— Ах, милый ты мой Серей! — сказала Лпэ, подражая голосу и речи Марии. — Не надобно ли Серену салфеточку пальчики его, Сереновы, обтереть, а еще мягонькую скамеечку под ноги-то, под Сереновы? А видно ли Серену кушать при одной-то толстой свече? Не то я ему еще зажгу? Зажечь, а, Серенчнк ты мой? А то еще у барина в горнице вышитый халат шелковый висит, весь в разводах, теплый да просторный, — так не принесть ли и его? Я бы мигом… А уж как бы он пристал к Серенову-то красному картузику.
Серен не удостоил ее ответом.
— Ах, вон как! Ихнее благородие и словечка вымолвить не хотят? — продолжала Лпэ. — А наш брат — парод темный, ему страсть как охота хоть малость благородных разговоров послушать. Я небось знаю, что ты, барин, на них мастак. Ты, чай, слыхала, Трина, что зазнобушка евоиная книжку ему подарила комплиментную, а в ней всяческое дворянское хитромудрие. И уж быть того не может, чтобы этакий важный барин да не умел ее складно прочитать, хоть по складам, хоть на голос сумеет, хоть тебе сзаду наперед, хоть спереду назад.
Серен хватил кулаком по столу и сердито посмотрел на нее.
— Слышь-ка, Серен! — подхватила другая. — Поцелуешь разок, так я тебе целый луженый лобанчик отвалю. Оно хоть и знаю, что старуха-то тебя и жареным и пареным, и медком и бражкой потчует…
В это время вошла Мария с пирожным и поставила его перед Сереном, но тот расшвырял его по столу:
— Гони отсюдова бабье в шею! — заорал он.
— Да ведь сало-то простынет.
Но до сала Серену дела не было.
И девок выслали за дверь.
Серен рванул с себя красную шапку, закинул ее в угол. Злился и чертыхался.
Нечего было ей таскать ему жратву, ровно подсвинку голодному, и не с руки ему на народе в шутах гороховых ходить, а она его в скоморошью шапку рядит! Пора и меру знать да бросить этакую-то дурь. Он ей, чай, хозяин, а не она над ним, и нет той стати, чтобы она его обхаживала да нежила. Вот уж не чаял он, что у них этак пойдет. Его дело приказывать, а ее — слушаться. Его дело — дарить, а ее дело брать, коли дают. Знамо дело, дарить-то у него не из чего, но через то не положено ей дарить его и, стало быть, ни в грош не ставить. А коли не хочет с ним горе мыкать, так и разминуться им пора, А так — не снесет он больше… Пускай он ей полным хозяином станет, и убегут они. Нечего ей тут барыней сидеть, а ему на нее снизу вверх поглядывать. Пускай-ка вот она вместе с ним намытарится да узнает, почем фунт лиха, вот что ему надо! Да так, чтобы она от него добро видела, а ему бы спасибо говорила. Бояться она его должна, вот что! Да еще ни на кого, опричь его, не надеяться.
К воротам подкатила коляска, и когда они сообразили, что это, верно, Палле Дюре, Серен улепетнул в людскую.
Здесь на постелях сидели и остались сидеть трое работников, а егерь Серен Йенсен встал.
— А вот и сам баропушка пожаловал! — сказал один из парней, увидев входящего кучера.
— Цыц! Не то услышит! — перебил другой с притворным испугом.
— Да что и говорить, — начал опять первый полушепотом, — озолоти меня — не стал бы я сидеть в его шкуре, аж за полнехонький куль лобанчиков.
Серен беспокойно огляделся и сел на стоявший у стены ларь.
— А знать, и примешь муки — этак-то помирать? — промолвил парень, до того молчавший, и поежился.
Егерь сурово кивнул ему и вздохнул.
— Об чем гуторите? — спросил Серен, притворяясь равнодушным.
Никто не отвечал.
— Вот так, что ли? — спросил первый работник, проводя пальцем по затылку и вокруг шеи.
— Цыц ты! — ответил любопытному егерь и нахмурился.
— Про меня, что ль, толкуете? — допытывался Серен. — Коли про меня, так и не виляйте, а выкладайте напрямки.
— Про тебя! — ответил егерь, нажимая на это слово и с откровенной решимостью глядя на Серена. — Да, Серен, про тебя! Господи боже ты мой!.. — Он сложил руки и, казалось, с головой ушел в свои мрачные размышления. — Серен, — начал он снова и утер себе нос, — пропащее твое дело, Серен, наперед тебе скажу, пропащее. — Егерь говорил, как по книге читал. — Обернись, Серен! Вон тебе виселица и плаха, — и показал на барский дом, — а вон там тебе и жить по-людски и помереть по-христиански. — И он широким жестом повел рукой по направлению к конюшне. — Ибо казнят тебя смертию, повесив за шею, по священному слову уложения законов. Так и знай! Вот оно как! Поразмысли-ка сам хорошенько.
— Эва! — строптиво ответил Серен. — А кому же изветить на меня?
— Вон оно что! Кому изветить? — повторил егерь таким тоном, будто открылось некое обстоятельство, сильно ухудшающее дело. — Кому на тебя изветить? Эх, Серей, Серен! Да ты, погляжу, еще и дурень безмозглый, прямой ты обалдуй, накажи меня бог! — И продолжал он уже вовсе не торжественным тоном. — По мне, так дурь одна — гоняться что оголтелый за этакой бабищей, да в годах. При таком-то деле, какое ты затеял, того и гляди, что головы не сносить. Ну, будь она помоложе — куда ни шло!.. А то ведь, прости боже, сущий сатана в юбке. Кинь-ка ты ее сизомордому на здоровье. Баб, слава тебе господи, и без нее вдосталь.
У Серена не хватало ни духу, ни охоты растолковывать им, что невмоготу ему жить без Марии. Он и сам стыдился своей безрассудной страсти, но сознаться в ней значило бы спустить на себя всю свору парней и девок. Поэтому он врал и отпирался от своей любви.
— Знамо так, — говорил он, — только смекайте, люди добрые: у меня ноне ригсдалер завелся, а у других ни гроша. Да, глянь, то тряпица перепадет, то лоскут какой. Раз по разу да и повез на возу, хвать-похвать, ан, сундук-то и полон, дружки милые! А понабью мошну, так боком-боком, да и в сторонку. Тогда и вы — пытай счастья, кому любо.
— Так-то оно так, — ответил Серен-Егерь. — Да только, по мне, это называется с веревкой на шее деньги воровать. Спору нет, оно небось ублажительно, когда тебя и платьем дарят и серебром, а еще, поди, милее того на постели валяться да потягиваться, да хворым прикидываться, чтобы тебе с барского стола и винца снесли, и мясца, и всякой снеди лакомой. Но шила-то в мешке не утаишь, особливо где людей много: народ, он видит, правда-то выйдет наружу — тут тебе и крышка!
— До того ни в жисть не дойдет, — сказал Серен, уже приуныв.
— А как же! Что тот, что другой рады бы радехоньки ее с рук сбыть, да и сестры у ней и зятья не таковские, чтобы промеж своих ввязываться, ежели она может наследства решиться.
— А, леший побери! Все одно она пособит мне.
— Пособит, мыслишь? Да ей впору будет, как бы самой себя сберечь. Столько уж с ней неладов бывало, что и не сыщется, поди, никого, кто бы ей хоть самую малость помог.
— Ну, пущай так! — сказал Серен, уходя в свою клетушку. — Угроза в гроб не вгонит.
С того дня Серену, куда он ни сунься, куда ни пойди, приходилось выслушивать мрачные намеки на плаху, на виселицу и на каленые щипцы. И в конце концов он, чтобы не поддаваться страху и набраться храбрости, стал прибегать к водке. А поскольку Мария постоянно подсовывала ему денег, то поневоле он не бывал трезв. Постепенно он становился равнодушнее к угрозам, но был осмотрительнее, нежели прежде, больше держался на людях и реже наведывался к Марии.