Среди них были Мария Груббе и Серен.
Сермяжная одежда на обоих поистрепалась, и вид у них был такой, словно им не всяк день кусок перепадал. Оно и понятно — ремеслом-то они занимались далеко не прибыльным, и вот каким: на заезжем между Орхусом и Рандерсом Серен повстречался с бедным чахлым немцем, который за шесть слет-далеров продал ему маленький подержанный органчик, пестрые скоморошьи уборы да ветхий коврик клетчатый. Вот и жили они с Марией, таскаясь по ярмаркам, где она крутила органчик, а он, напялив разноцветный наряд, стоял на клетчатом коврике, поднимая и подкидывая на все известные ему лады тяжелые гири и длинные железные шесты, взятые напрокат у купцов.
На ярмарку же выпал им путь и через Рибе.
Они стояли на паперти у самых врат, откуда слабый, почти блеклый отблеск пробегал по их бледным лицам и темной густой толпе голов сзади них.
Парами, в одиночку и небольшими группами, беседуя и учтиво улыбаясь, подходили и подходили люди к порогу собора и тут внезапно умолкали, сосредоточенно и чинно устремляли взор вперед и меняли даже поступь.
Серену пришла охота разглядеть получше праздничное убранство, и он шепнул Марии, что надо бы пройти внутрь; попытка ведь не убыток, разве что прогонят, хуже-то ведь ничего не будет. Марию передернуло при мысли о том, что ее выпроводят оттуда, куда смело и свободно можно заходить мастеровому люду, и она держалась сзади Серена, тянувшего ее за собой. Но вдруг передумала и стала усердно продираться вперед, таща за собой Серена и шла без боязливых оглядок и подлой низменной опасливости, напротив того, шла, как будто рассчитывала, что ее заметят и выгонят.
Поначалу их никто не останавливал, но когда они собирались войти в ярко освещенный, битком набитый продольный неф, их заприметил со своего поста церковный служка и, перепуганно покосившись в глубь церкви, разгневанным проворным шагом двинулся на них и, в негодовании неистово замахав руками, погнал их перед собой и выпроводил за порог. Здесь он на мгновение задержался и укоризненно посмотрел на народ, как будто возлагал на него вину за только что происшедшее, затем степенно прошествовал обратно и встал, дрожа и поеживаясь, на свое место.
Изгнанных толпа встретила громовым раскатистым хохотом и градом насмешливых вопросов, на которые Серен огрызался и ворчал, грозно оглядываясь кругом. А Мария была рада: она подвергла себя удару, который у респектабельной части общества всегда бывает наготове для таких людей, как он и ему подобные, и — дождалась удара.
На одном из самых убогих постоялых в Орхусе вечером накануне ярмарки святого Олуфа сидело четверо простолюдинов и играло в стюрвольт.
Один из играющих был Серен-Староста. Его товарища по игре, красивого смуглого детину, с волосами как смоль, прозвали в народе Йенсом-Перехватом, и был он фокусник. А двое других игроков сообща водили медведя, и оба были безобразны. Одного из них, с заячьей губой, звали Сальман-Поводырь, а другого, кривоглазого, скуластого и рябого, величали Расмусом-Щуром, очевидно потому, что кожа вокруг больного глаза сморщилась и вид у этого человека был такой, словно он, прищуря один глаз, приготовился подглядывать и вот-вот заглянет в замочную скважину или какую-нибудь щелочку.
Игроки сидели на конце длинного стола у самого окна, На столе стояла свеча и кружка без ручки. У противоположной стены находился раскрытый откидной стол, прикрепленный к ней железным крюком. Поперек другого конца комнаты тянулась стойка, и тонкая свечка с длинным фитилем, воткнутая в сосок старой воронки, бросала дремотные отблески на висевший сзади поставец, где несколько огромных четырехугольных штофов с водкой и полынной настойкой, кварт и косушек да с дюжину чарок привольно разместились бок о бок с соломенной плетенкой, наполненной горчичным семенем, и с большим фонарем, стеклами в котором служили донца от битых стаканов. Один угол у стойки занимала Мария, которая попеременно спала и вязала, а в другом сидел мужчина, подавшись туловищем вперед и упираясь локтями в колени. С величайшим старанием он занимался тем, что натягивал как можно ниже черную поярковую шляпу на уши, а достигнув цели, хватался за широкие поля, жмурясь и кривя губы — потому очевидно, что дергало за волосы, — поворачивал шляпу и медленно стаскивал с головы, а затем начинал все сызнова.
— Последний кон играем, — сказал Йенс-Перехват и сделал ход.
Расмус-Щур постучал об стол костяшками пальцев, давая знать Сальману, чтобы тот крыл.
Сальман побил двойкой.
— Двоячок! — закричал Расмус. — Что у тебя на руках ничего не бывает, что ли, как двоячки да троячки?
— Да, господи же ты боже мой! — заворчал Сальман. — Почитай, одна шваль идет да мелочь козырная.
Серен-Староста перекрыл шестеркой.
— Ой, ой, ой! — взвыл Расмус. — Да неужто же он в папы римские метит? Какого лешего ты козырей солишь, Сальман?
Он сбросил, и Серен забрал взятку.
— А я вот с Кристи Комарихи зайду, — сказал Серен и пошел с четверки червей.
— А на поддачу ей и сестрица ее Фефелушка, — подхватил Расмус и скинул четверку бубен.
— Купчина-то, чай, не по зубам будет! — сказал Йенс и хватил козырным тузом.
— Крой, малый, крой! Вали напропалую, покамест есть чем крыть.
— Не перебьешь! Жирен, черт! — заскулил Сальман и сбросил.
— Пойду-ка я с семерочки да на поддачу этакую же, — промолвил Йенс.
Серен забрал взятки.
— А теперь козелком, козелком! — продолжал Пенс, делая ход.
— А я его соловым меринком, меринком! — заорал Сальман и покрыл двойкой червей.
— Нипочем не бывать ему на конюшне, — захохотал Серен и перебил четверкой пик.
— Фофан! Обремизился! — рявкнул Расмус-Щур и шваркнул картами. — Фофан! На червонной двойке фофан! Добрая поденщица, чисто сработано. И ни-ни-ни! Нипочем! Уж нет так нет! Ладно, что мы не стали дальше играть. Пущай те с картами целуются, кто выиграл.
Они принялись подсчитывать взятки, а между тем в комнату вошел дородный, прилично одетый человек. Он сейчас же откинул стол и уселся у стены. Проходя мимо игроков, он притронулся к шляпе тростью с серебряным набалдашником и пожелал им доброго вечера.
— Спасибо на добром слове! — ответили они, и все четверо сплюнули. Пришелец вытащил кулечек табаку и длинную гипсовую трубку. Набил ее и постучал тростью о стол.
Голоногая девка принесла ему жаровню с углями и увесистый глиняный кувшин с оловянной крышкой.
Вынув из жилетного кармана медные щипчики, новый гость положил ими несколько угольков в трубку, пододвинул к себе кружку, откинулся назад и вообще расположился поудобнее, насколько позволяло место.
— Почем же этакая пачка табаку будет? — спросил Сальман, доставая кисетик из тюленьей кожи и принимаясь набивать трубочку.
— Двенадцать скиллингов, — отвечал пришелец и добавил, как будто извиняясь за расточительность: — В грудях от него вольготнее и опять же приятно, доложу я вам.
— Ну, а как оно, ремесло-то, ладно ли кормит? — продолжал Сальман и выбил огня в трубку.
— Изрядно, покорно благодарим на добром слове, изряднехонько! Да ведь стареешь, доложу я вам.
— Так-то так, — сказал Расмус-Щур. — Однако вам нет ни хлопот, ни забот покупщиков в дом приманивать. Их ведь вам любого на дом доставят.
— Опять же верно! — засмеялся незнакомец. — Рукомесло не похаешь — доброе, да и глотку не надсаживаешь, чтобы людям свой товарец всучить. Бери, что досталось, и никому ни выбирать, ни артачиться, ни отступаться не дозволено.
— Да и придачи не спрашивают! — подхватил Расмус. — И не спросят, ни в жисть не захотят более того, что им по закону положено.
— А что, мастер, как они? Шибко голосят?
— Да вроде мало кто зубы-то скалит.
— Тьфу ты! Ну и погань же ремесло, прости господи!
— Так, видать, я понапрасну на вас надежду имел, что мне помощь будет.
— Да какую-такую надежду вы на нас иметь можете? — угрожающе спросил Расмус и привстал.
— Никакой, право же, никакой такой, ни этакой… Подыскиваю я себе подручного, чтобы сперва мне пособлял, а там, глядишь, после меня и должность переймет. Вот о чем стараюсь, доложу я вам.
— А каково бы жалованье подручному-то? — спросил Йенс-Перехват совершенно серьезно.
— Пятнадцать далеров годовых наличными, с третья одежа да по марке с далера, который по таксе заработан.
— А что за такса такая?
— А вот она какая, такса-то: у столба вицами посечь — пять далеров кладут, кнутом отодрать да за город выпроводить — семь далеров положено, из округи выдворить — четыре, а поклеймить — та же цена.
— Ну, а за работу почище?
— Да ведь вот горе — реже она перепадать стала! Однако ежели кому голову отрубить — восемь далеров — это когда топором, а мечом — так десять кладут. Да только годков семь, почитай, минет, покуда потребуется. За повешение — четырнадцать ригсдалеров, десять — за самое работенку, а четыре — тело с виселицы снять. На кол ткнуть да колесовать — семь далеров, за всю тушу, вестимо. А тут еще сам и кол свой притащи и вбей. А за что бы еще? Да, вот! Руки-ноги кому перебить на немецкий пошиб да на колесо насадить — за такое четырнадцать причитается, а четвертовать и на кол — по двенадцать мне выходит. Да потом еще пот калеными клещами рвать — так тут по два далера со щипочка. На том и конец, больше и нету ничего, разве что особливый случай выйдет.
— А обучиться-то делу, знать, невелика мудрость?
— Рукомеслу-то нашему? Честимо, всякий отправлять сумеет, только как? — вот в чем суть. В нашем деле, как и во всяком ином, сноровка надобна да навык. Вицами у столба чесать, оно не вдруг-то пойдет, за день не обучишься. Ухватка нужна, без ухватки несподручно, чтобы за один замах — свись! — и хлесь его пруточками-то в три хлыста зараз, да чтобы гладенько шло, как по маслицу, будто себе тряпицей помахиваешь, а чтобы оно притом и покусывало во всем статьям и по всей совести, во исполнение строгости закона и самому блуднику ко исправлению.
— Что ж, я, пожалуй! попытал бы, — сказал Йенс и вздохнул.