Фру Мария Груббе — страница 6 из 48

и замер на воздыхании о недороде хлебов в прошлом году.

Священник сидел и, прищурясь, косился на крынку, а потом вымолвил:

— Ваша милость всегда отменно воздержанны, прилежите натуральному питию. А оно и здоровее будет. Парное молочко сам бог благословил — целебно-с, что для больного живота, что для слабогрудия.

— Какого черта! Дары господни все хороши, хоть ты их надаивай, хоть из бочки нацеживай. Придется вам теперь отведать настоящего брауншвейгского из бочки, что нам намедни с Виборга привезли. Оно тебе и доброе, оно тебе и немецкое, хоть я и не разгляжу толком, есть ли на нем таможенное клеймо.

Появились пивные кружки и большой жбан с рыльцем, сделанный из черного дерева и изукрашенный серебряными обручами.

Тут же и чокнулись.

— Гейденкамперовское! Истинно дворянский гейденкампер! — закричал растроганный пастор не своим голосом, дрожащим от восторга, и когда блаженно развалился на стуле, то в глазах у него чуть ли не слезы показались.

— Да вы знаток, сударь мой, господин Йенс! — ухмыльнулся Эрик Груббе.

— Э! какой там знаток! Мы люди худородные, мало что ведаем, — бормотал рассеянно пастор. — Впрочем, я мыслю, — продолжал он, повысив голос, — уж верно ли то, что мне сказывали про гейденкамперовскую пивоварню? Сказывал мне про то некий вольный мастер как-то раз в Ганновере, в те годы, когда я ездил с дворянским сыном Юргеном. Так вот-с, он говорил, что они начинают варить пиво всегда в ночь под пятницу. Но прежде чем кому-нибудь дозволят руки к делу приложить, должно ему идти к старшему подмастерью и, положа руки на большие весы, поклясться огнем, водой и кровью, что не умышляет он ни злого, ни дурного, ибо было бы сие во вред пиву. Сказывал и про то, как в воскресенье поутру, лишь ударят в колокола, так они все окна и двери распахнут, дабы звон и до пива дошел. Преважнее всего, однако, когда пиво бродить ставят. Является тут сам мастер и несет изукрашенный ларец, достает из оного и золотые перстни тяжкие, и цепи, и каменья самоцветные, на них же некие дивные знаки проставлены, и все это скопом складывают в пиво, так что и впрямь подумаешь, что столь благородные сокровища приобщают питие к тем потайным силам, кои в них от естества пребывают.

— Ну, тут толком ничего не дознаешься, — отрезал Эрик Груббе. — Нынче я больше даю веры брауншвейгскому хмелю да прочим пряностям, которые подбавляют к пиву.

— Э, нет! — возразил пастор серьезно и покачал головой!. — Не след нам так говорить. В царстве естества много есть тайного, уж подлинно так. Всякая вещь, мертвая или живая, емлет в себе чудесное. Дело стало лишь за тем, чтобы исполниться терпения искать да очи отверзнуть, дабы обресть. Ах, в старину, когда еще не много времен минуло, яко господь бог отъял длани свои от земли, тогда любая вещь была преисполнена такой силы божией, что из нее ключом било исцеление и всякая благость, вечная и бренная. А ныне царство земное уже и не молодо, и не ново, и лишилось чистоты своея, и осквернено есть прегрешениями многочисленных поколений, ныне доводится лишь при особых обстоятельствах зрить чудесное, в некий час и некоем месте, когда знамения небесные бывают. Вот только что я толковал про то кузнецу. Стояли мы с ним и беседу вели о страшном огненном сиянии, которое вот уже несколько ночей было видно и полнеба обхватывало. А тут вдруг проскакал мимо нас нарочный — сюда, полагаю?

— Так оно и есть, господин Йенс.

— Вез, поди, только добрые вести?

— Только то, что война объявлена.

— Господи Иисусе! Быть того не может! Да, да! Должно же это было когда-нибудь начаться.

— Так-то оно так, но ежели они столько прождали, то и пождать бы им, покуда народ с урожаем управится.

— Это все сконцам неймется. Право, им. Не запамятовали еще, как их на прошлой войне поколошматили, да и чают, что на этой их легонько почешут.

— Ну, не одни скопцы — зеландцы тоже все о войне помышляют. Знают, что оиа им с рук сойдет. Да уж, самая пора теперь приспела олухам да пентюхам, когда советники в королевстве ума лишились.

— Говорят, однако, что маршал на это туго идет.

— Да какой черт этому поверит? Пускай и так, а проку-то мало мир проповедовать в развороченном муравейнике. Ладно, дождались войны, и теперь, значит, спасай всяк свое. Хлопот да забот не оберешься.

Потом речь зашла о предстоящей поездке, задержалась недолго на плохих дорогах, обратилась назад к Тьеле, перешла на откорм скота и на убой и снова пустилась в странствия.

При этом они никоим образом не забывали про жбан. Пиво ударило пм в голову, и Эрик Груббе, который как раз начал рассказывать о своем путешествии на Цейлон и в Ост-Индию на «Жемчуге», еле мог продолжать рассказ, давясь от хохота, как только приходило на память что-нибудь потешное.

Священник же становился чем дальше, тем серьезнее. Он разомлел и развалился на стуле, но время от времени крутил головой, мрачно глядел перед собой и шевелил губами, словно говорил что-то; к тому же, он жестикулировал одной рукой все усерднее, пока его не угораздило треснуть кулаком по столу. Тут же он опять осел и обмяк, испуганно глянув на Эрика Груббе. Наконец, когда тот поехал расписывать да и завяз на описании безмерно простоватого поваренка, пастор ухитрился-таки подняться и заговорил глухим торжественным голосом:

— Воистину, — сказал он, — воистину! Свидетельствую своими устами… своими устами… что вы есть соблазн человеков и предмет соблазна… Лучше бы вам быть ввержену в море… Воистину! С жерновом на вые и двумя мерами солоду. Две те меры солоду вы мне задолжали. Свидетельствую о сем торжественно и своими устами… Две полнехоньких меры солоду в моих новехоньких мешках… Ибо не мои были мешки… как перед истинным, не мои! Не были и не бывали. Были то ваши собственные старые мешки, а мои-то, новенькие, вы у себя попридержали… А солод-то был гнилой… Воистину так! Воззрите же на мерзость запустения, а мешки мои, и я отплачу… Мне отмщение, и аз воздам, говорю я… Аще не содрогаетесь ли всеми своими ветхими костьми? Старый вы любодей!.. По-христиански бы вам жить… А по-христиански ли будет жить с Анэ Йенсовой и позволять ей морочить голову приходскому священнику, христианскому проповеднику. Вы… вы — любодей крещеный…

В начале речи пастора Эрик Груббе улыбался во весь рот и по-приятельски тянулся к нему рукой через стол, потом двинул в сторону локтем, как бы толкая под бок незримого собеседника, чтобы тот посмотрел, как отменно назюзюкался пастор, наконец таки у него появилось что-то вроде уразумения речи священника, ибо он сразу побелел как смерть, схватил жбан и запустил им в пастора, который закачался, рухнул, опрокинувшись, спиной на стул и, съехав с него, растянулся на полу. Однако упал он только с перепугу, ибо жбан не долетел до него и лежал на краю столешницы. Содержимое разлилось по всему столу и струйками стекало на пол и на пастора.

Свеча догорела почти до самого подсвечника и мигала, отчего в комнате было то светло, то так темно, что синий рассвет заглядывал в окна.

Пастор еще бормотал. Его голос был то низким и угрожающим, то свистящим и визгливым:

— Вы восседаете во злате и багрянице, а я валяюсь здесь, и псы лижут язвы мои… А что возложили вы на лоно Авраамле?! Кою жертву пожрали?.. Ни даже серебряного скиллинга не возложили вы на христианское лоно Авраамово… и поделом вам и муки ваши… и да не омочит никто в воде перста своего ради вас… — И он хлопнул пятерней по луже пива. — Я же умываю руки мои… обе умываю… Я увещевал вас… хе!.. Се грядете вы, грядете во вретище и посыпав главу пеплом… не во вретище, а в двух моих новехоньких кулях… солоду…

Он побормотал еще немного и погрузился в сон. А тем временем Эрик Груббе делал попытки добраться до него и отомстить. Он уцепился мертвой хваткой за ручку кресла, вытянулся во всю длину и, напрягаясь что есть мочи, тщился лягнуть покрепче ножку стола, в полной надежде, что это пастор.

Вскоре все утихло. Был слышен только храп обоих почтенных мужей да равномерный стук пивных капель, которые все еще шлепались со стола.

2

Дом с угодьями у госпожи Ригитце Груббе, вдовы блаженной памяти Ханса Ульрика Гюльденлёве, находился на углу Восточной улицы и Вербного переулка.

В те времена Восточная улица была довольно аристократическим местом: здесь жили члены семейств Тролле, Сестедов, Розенкрантцев и Крагов. Сбоку от госпожи Ригитце жил Иоахим Герсдорфф, а в новом красном доме Карела ван Мандера по большей части размещались двое, а то и несколько иностранных резидентов. Впрочем, только одна сторона улицы была заселена знатью; на Никольской стороне домишки были низкие, и жил здесь все больше люд мастеровой, да мелочные торговцы, да корабельщики. Было там и несколько харчевен.

Было позднее воскресное утро в начале сентября. Стоя у оконца в мезонине на подворье госпожи Ригитце, Мария Груббе смотрела на улицу: ни единой кареты, никакой суеты, только и слышны чьи-то неторопливые шаги да протяжно-ленивое пение какого-то одинокого устричника.

Солнечный свет падал, трепеща, на крыши и на мостовую, а тени были резкие, угловатые, похожие на крупные неуклюжие четырехугольники. Даль тонула в легком дымно-сизом чаду.

— Paßt au…f! [1] — раздался позади нее женский голос, очень удачно подражавший сиплой командирской глотке.

Мария обернулась.

Кричала горничная Люси. Сидела она сидела на столе, созерцая критическим взором свои довольно стройные ножки, наконец это наскучило ей, она и крикнула. А теперь, сидя и хохоча во всю мочь, беспардонно размахивала ногами.

Мария пожала плечами и, как-то брезгливо улыбаясь, повернулась было опять к окну, но Люси соскочила со стола, схватила ее за талию и заставила сесть на стоявший рядом плетеный стул.

— Слушайте, барышня! — сказала она. — Вы ничего не знаете?

— Ну?

— Вы нынче и про письма запамятовали, а во втором часу у нас гости, так что вам, барышня, и осталось-то каких-нибудь часа четыре. А слыхали, что им будет на обед? Золоченый суп, камбала и еще, знаете, такая широченная рыба, жареные куры в тризаиете да мансфельдовский пирог со сладким киселем из сливы. По-благородному, что и говорить, а вот, ей же ей, не больно-то жирно. И ваш, барышня, суженый приедет.