Это был первый страх, страх инстинктивный. К полудню он прошел. Людей позвали на валы. Работали там, как на празднике, — видели, как лопата углубляет рвы и повышает брустверы. Мимо прошли солдаты. Подмастерья, студенты и челядь, вооружившись тем, что под руку попало, стояли на карауле. Подкатили пушки. По валам проехал верхом король, и было известно, что он останется тут.
Дела пошли на лад, ладными стали и люди.
Днем позже, пополудни, был подожжен посад у Западных ворот. Пожарный чад повалил в город и взбудоражил народ, а когда в сумерках алое зарево осветило обветренные стены Богородицкой колокольни и заиграло на золотых шарах шпиля Петровского собора, то прокатился слух, что враг уже спускается с Вальбю, и тогда словно вздох испуга пронесся по всему городу; по всем улицам, переулкам и закоулочкам звучало испуганно и судорожно: «Шведы! Шведы!» Мальчишки метались по городу, выкрикивая это пронзительными голосами, люди кидались к дверям и боязливо устремляли взор на запад, лавки запирались, торговцы скобяным товаром торопливо собирали и уносили свою рухлядь, — люди добрые вели себя так, словно ожидали, что вражеское войско вот-вот хлынет в город.
Вдоль вала и в соседних улицах было черным-черно от народа, который глазел на огонь, но многие собрались и в таких местах, откуда пожара совсем не было видно: у потайного хода и у Водомета. Речи там велись разные: прежде всего, когда же шведы пойдут на приступ — нынешней ли ночью или же только завтра.
Герт Пюпер, красильник, живший у Водомета, полагал, что они сразу же двинутся, как только оправятся после марша. С чего бы им мешкать?
Исландский купец Эрик Лауритцен с Красильной улицы полагал, что будет предерзко брать приступом чужой город, когда хоть глаз выколи и не знаешь, где земля, а где вода.
— Вода! — сказал Герт Красильник. — Дай-то, боже, нам и вполовину так ведать наши воинские уряды, как швед их знает. И не говорите мио! У него везде лазутчики; там, где и не подумаешь, и то есть! Так-то-с! Что бургомистру, что совету об том доподлинно известно, потому как спозаранья капралы в жилые и нежилые места понаведались, ищучи изловить соглядатаев. Да поди-ка подстереги его! Швед, он провор, особливо по этой части, знает сию коммерцию. Сплутовать — это у него в крови Знаю их, на себе изведал. Уж лет десять тому, а я все еще ему не забыл и не забуду плутню эту самую… Индиго краска, изволите видеть, красит в черный цвет, красит и в кубовый, и в голубой, смотря какая протрава. В травлении, значит, вся суть да дело. Наладить красильный котел да варить — это тебе любой подмастерье сумеет, тут только и надобна, что сноровка, а вот травить, да чтобы по всем правилам, — это уже художество. Потравишь покрепче, ап и пережег пряжу или сукно или что там. И пошло ползти по ниточкам. А недотравишь, так краска нипочем не будет держаться, хоть ты самым раздорогим сандалом сандаль. Потому, изволите видеть, травление есть строжайший секрет-с, который никому не поверишь. Сыну — пожалуй, а подмастерьям — ни-ни! Н-е-е-ет!
— Истинно так, мастер Герт, — сказал купец. — Что верно, то верно.
— Ну-с, — продолжал красильник, — как уж я собрался рассказывать, жил у меня в подмастерьях, лет десять тому будет, малый. Мать же у него была родом шведка. И вот удумал он, лукавец, доведаться, что за протраву я для коричного цвету лажу. А как я протраву всякий раз, замкня двери, отвешиваю, так приступиться-то ему было не больно споро. И что бы вы думали мне он подсудобил, стервец этакой? Вы только послушайте! У нас там, у колодца, житья от коньков-скакунков нет: гложут нам кровопийцы и шерсть и хлопчатую пряжу. По таковой причине мы, что нам в краску отдано, в аккурате к потолку в парусиновых мешках подвешиваем. Так неужто же этот вражий сын не сыщет работника, чтобы тот его в мешке к потолку подвесил?!
И вот захожу это я, вешаю, смешиваю, лажу, и уж скоро бы мне кончить, ап тут и пошла потеха — судорогой свело у него ногу, в мешке-то! И давай он благим матом орать, чтобы, дескать, я его вызволил. Уж я его вызволял, вызволял — так навызволял, аж сам упарился. А и своего, сучий сын, знать, чуть не добился, чуть было меня не объегорил. Да, да, да! Чуть не объегорил! И все они таковы до единого, шведы-то. Им верить ни на грош нельзя.
— Нельзя, ваша правда. Худой народ эти свейские, — заговорил Эрик Лауритцен, — дома зубы на полку кладут, а на чужбине в три горла жрут. Что твои приютские ребятишки — набивают брюхо с голоду зараз, с теперешнего, с будущего да и с прошлого. Уворовать да урвать почище воронья и висельников умеют. А уж до чего кровожадные! Неспроста говорится: хватается за нож, как швед.
— А до чего распутные! — перебил красильник. — Выпроваживает бабу заплечный кнутом из города, спросят его, что, мол, за паскуда такая, — так ответ тебе один: шлюшка свейская.
— Да, кровь у людей разная и у зверей тоже. Швед, он средь людей все равно что мартышка среди тварей неразумных. И столько у него безудержной похоти и скоропалительности в жизненных соках, что рассудок, коим господь от естества всех людей одарил, не может совладать с дурными страстями и греховными вожделениями.
Красильник кивнул несколько раз головой, соглашаясь с тем, что изрекал купец, а потом сказал:
— Верно, Эрик Лаурптцен, верно! Шведы особенной и диковинной породы, не как прочие люди. Зайдет ко мне в лавку иноземец, так я сей же момент нюхом чую, швед он или другого роду-племени. От шведа завсегда тухлятиной так и смердит, что от козла иль от рыбного рассолу. Я сам над тем частенько задумывался, однако так оно и есть, как вы толкуете, — вся эта вонища у него от горячительных и скотских соков, право от них.
— А и не диво, — вмешалась стоявшая рядом старуха, — ежели от шведов да турков иной дух идет, чем от крещеных.
— Эх, что ты вздор городишь, Метта Горчичница, — оборвал ее красильник. — Что же, по-твоему, шведы не крещеные, что ли?
— Величайте себе их крещеными, Герт Красильник, величайте, коли вам любо, а только по моему месяцеслову выходит, что финны, поганые да колдуны спокон веков не бывали крещеные. И уж истинная правда, что при короле Христиане — царство ему небесное, упокой, господи, его душеньку, — тот самый раз, как шведы в Ютландии стояли, тогда вот и было такое, что целый полк примаршировал в новолунье да в самую полночь и разбежались кто куда, оборотились волками да всякой нечистью и давай скакать, ровно оглашенные, по лесам да болотам, и воют, и воют! А людям и скотине от них напасть была.
— Да ведь они по воскресеньям в церковь ходят, как я об том наслышан. И попы у них есть, и пономари, как и у нас грешных.
— Ишь ты! Еще чего! Так я вам и поверила! Ходят они в церковь, чертово отродье! Так же ходят, как ведьмы по ночам на Лысу гору летают: когда нечистый всенощную служит. Ей-ей, они заговоренные, право слово, заговоренные! Ни пуля их, ни порох не берет. Да и глаз у них дурной, почитай у каждого дурной глаз. А с чего бы, вы думали, как эти нечистики к нам на порог, так оспа и пойдет косить людей? Отвечайте-ка, господин хороший, мастер красильный! Ответьте мне, коли можете!
Красильник собрался было ответить, по тут Эрик Лауритцен, который стоял, беспокойно оглядываясь вокруг, закричал:
— Тише, Герт Пюпер, т-с-с-с! Кто это такой будет, который вон там вроде проповедь говорит, а народ кругом так и толпится?
Они поспешили присоединиться к толпе, и по пути Герт Красильник поведал, что это, пожалуй, некий Йеспер Ким, что прежде проповедовал у Святого духа, а ныне, как он слышал то от людей ученых, стал не столь тверд в вере, сколько сие подобает спасению души и духовному сану.
Это был догообразный человечек лет тридцати с длинными гладкими черными волосами, плоским лицом, мясистым носиком, острыми карими глазками и багровыми губами. Он стоял на ступенях крыльца, сильно жестикулируя, и говорил быстро и увлеченно, но шепелявя и заплетаясь:
— В главе двадцать шестой, стихи 51–54, так пишет евангелист Матфей: и вот один из бывших с Иисусом, простерши руку, извлек меч свой и ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. Тогда рече Иисус: вложи меч свой! Ибо подъявший меч от меча и погибнет. Или мыслишь, что я не могу теперь умолить отца моего и он представит мне более нежели двенадцать легионов ангелов? Но как же исполнятся писания? Все так и сбудется.
Да, дражайшие соотечественники! Все так и сбудется. Вот стоит пред жалкими стенами и слабою крепостию града сего рать могучая, воинство всеоружное, а царь его и военачальник отверз уста и указал и повелел огнем и мечом, приступом и осадою подчинить себе град сей и сущих в нем и взять их в подданство и в рабство.
А те, кто в городе и видят, что благоденствие их под угрозою немилосердною и разорение их предрешено, хватаются за оружие, тащат на валы мортиры и прочий погибельный воинский припас и уговаривают себя, говоря: не пристало ли нам огнем пылающим и мечом сверкающим ударить на нарушителей мира, столь решительно ищущих погубления нашего? Чего же ради царь небесный пробудил в груди человеческой кураж и неустрашимость, как не того ради, дабы этакому ворогу противоборствовать, одолеть и сокрушить его? И, яко апостол Петр, извлекают они меч свой, ища отсечь Малху ухо его. Но речет Иисус: вложи в ножны меч свой, ибо подъявший меч от меча и погибнет. Пусть диковинно звучат речи такие неразумию гневливых и скудомыслием предстают незрячей слепоте ненавидящих! Но слово есть не кимвал бряцающий, дабы только внимали его. Подобно трюму корабельному, нагруженному многими вещами преполезними, нагружено слово разумностию и размышлением, ибо слово есть путь ко разумению и пониманию. А посему да углубимся в слово и преуспеем в отыскании, как же его толковать подобает. По какой причине мечу оставаться в ножнах, а подъявшему меч от меча и погибнуть? Надлежит нам обдумать это по трем статьям.
Согласно статье первой, человек есть премудро и несравненно великолепно благоустроенный микрокосмос, сиречь говоря земля малая, мирок и добра и зла. Ибо если, по слову Иакова апостола, один язык, и тот есть целый мир неправды, то как же не быть миром и всей плоти нашей — очам вожделеющим, стопам проворным, рукам загребущим, и чреву ненасытному, и коленям преклоненным, и ушам внемлющим? А ежели тело есть мир, то как же не быть миром драгоценнейшей и бессмертной душе нашей, не быть ей садом, исполненным сладкого и горького зелия, садом, где во множестве, аки дикие звери свирепые, пребывают злострастия и аки агнцы белые — добродетели?! И надо ли того, кто такой мир погубляет, почитать иначе, нежели поджигателем или насильником или же татем рыночным? А вам ведомо, какую кару такому положено вынести и претерпеть.