Фуку — страница 10 из 16

— К сожалению, наш лучший бригадир, — мрачно шепнул мне начальник карьера. — В прошлом году его бригада по всем показателям вперёд вышла. Красное знамя надо было вручать. А как его вручать — в полицайские руки? Наконец нашли выход — премировали его путевкой в Гагру, а знамя заместителю вручили… Такой коленкор…

Предатель молодогвардейцев —

нет,

        не Стахович,

                            не Стахевич —

теперь живёт среди индейцев

и безнаказанно стареет.

Владелец грязненького бара

под вывеской:

                        «У самовара»,

он существует худо-бедно,

и все зовут его

                          «Дон Педро».

Он крестик носит католический.

Его семейство

                         увеличивается,

и в баре ползают внучата —

бесштанненькие индейчата.

Жуёт,

            как принято здесь,

                                             бетель[10],

он,

     местных пьяниц благодетель,

но, услыхав язык родимый,

он вздрогнул,

                       вечно подсудимый.

Он руки вытер о штаны,

смахнул с дрожащих глаз

                                           блестинку

и мне суёт мою пластинку

«Хотят ли русские войны?».

«Не надо ставить…» —

                                          «Я не буду!..

Как вы нашли меня,

                                   иуду?

Что вам подать?

                               Несу, несу…

Хотите правду —

                              только всю?»

Из Краснодара дал он драпа

в Венесуэлу

                      через Мюнхен,

и мне

            про ужасы гестапо

рассказывает он под мухой.

«Вот вы почти на пьедестале,

а вас

            хоть una vez[11] пытали?

Вам

         заводную ручку

                                     в sulo[12]

втыкали,

               чтобы кровь хлестнула?

Вам в пах

                 плескали купороса?

По пальцам били doloroso[13]?

Я выдавал

                     сначала мёртвых,

но мне сказали:

                          «Без увёрток!»

Мою сестру

     со мною рядом

они насиловали стадом.

Электропровод ткнули в ухо.

Лишь правым слышу.

                                     В левом — глухо.

Всех предал я,

                          дойдя до точки,

не разом,

                  а поодиночке.

Что мог я

                   в этой мясорубке?

Я —

        traidor[14] Олега,

                                      Любки.

Ошибся в имени Фадеев…

Но я не из шпиков-злодеев.

Я поперёк искромсан,

                                         вдоль.

Не я их выдал —

                                  моя боль…»

Он мне показывает палец,

где вырван был при пытке

                                                  ноготь,

и просит он,

                     беззубо скалясь,

его фамилии не трогать.

«Вдруг живы мать моя,

                                            отец?!

Пусть думают, что я —

                                          мертвец.

За что им эта verguenza[15]?» —

и наливает ром с тоской

предатель молодогвардейцев

своей трясущейся рукой…


В бытность мою пионером неподалёку от метро «Кировские ворота», в ещё не снесённой тогда библиотеке имени Тургенева, шла читательская конференция школьников Дзержинского района по новому варианту романа «Молодая гвардия».

Присутствовал автор — молодо-седой, истощённо красивый. Переделка романа, очевидно, далась ему нелегко, и он с заметным напряжением вслушивался в каждое слово, ввинчивая кончики пальцев в белоснежные виски, как будто его скульптурную голову дальневосточного комиссара мучила непрерывная головная боль.

Мальчики и девочки в пионерских галстуках, держа в руках шпаргалки, на сей раз составленные с горячим участием учителей, пламенно говорили о том, что если бы они оказались под гестаповскими пытками, то выдержали бы, как бессмертные герои Краснодона.

Я незапланированно поднял руку. В президиуме произошёл лёгкий переполох, но слово мне дали. Я сказал:

— Ребята, как я завидую вам, потому что вы так уверены в себе. А вот у меня есть серьёзный недостаток. Я не выношу физической боли. Я боюсь шприцев, прививочных игл и бормашин. Недавно, когда мне выдирали полипы из носа, я страшно орал и даже укусил врача за руку. Поэтому я не знаю, как бы я вёл себя во время гестаповских пыток. Я торжественно обещаю всему собранию и вам, товарищ Фадеев, по-пионерски бороться с этим своим недостатком.

Величественная грудь представительницы гороно тяжело вздымалась от ужаса. Но она мужественно держалась, в последнее мгновение заменив крик общественного возмущения, уже высунувшийся из её скромно накрашенных губ, на глубокий педагогический вздох.

— Этот мальчик — позор Дзержинского района… — сказала она скорбным голосом кондитера из «Трёх Толстяков», когда в любовно приготовленный им торт с цукатами и кремовыми розочками плюхнулся влетевший в окно продавец воздушных шаров. — Надеюсь, что другие учащиеся дадут достойный отпор этой вражеской вылазке…

Неожиданно для меня из зала выдернулся Ким Карацупа, по кличке Цупа, который сидел на парте за моей спиной и всегда списывал у меня сочинения по литературе. Цупа преобразился. Он пошёл к трибуне не расхлябанной марьинорощинской походочкой, обычной для него, а почти строевым шагом, как на уроках по военному делу. Цупа пригладил рыжие вихры и произнёс голосом уже не пионера, а пионервожатого:

— Как сказал Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полёта». Но разве трусы, боящиеся наших советских врачей, могут летать? Таких трусов беспощадно заклеймил Горький: «Рождённый ползать летать не может». Трусость ужей не к лицу нам, продолжателям дела молодогвардейцев. Мы, пионеры седьмого класса «б» 254-й школы, единодушно осуждаем поведение нашего одноклассника Жени Евтушенко и думаем, что надо поставить вопрос о его дальнейшем пребывании в пионерской организации…

— Ну почему единодушно? Говори только за себя! — услышал я голос моего соратника по футбольным пустырям Лёхи Чиненкова по кличке Чина, но его выкрик потонул в общих аплодисментах.

— Постойте, постойте, ребята… — вставая, сказал неожиданно высоким, юношеским голосом Фадеев. Лицо его залил неестественно яркий, лихорадочный румянец. — Так ведь можно вместе с водой и ребёнка выплеснуть… А вы знаете, мне понравилось выступление Жени. Очень легко — бить себя в грудь и заявлять, что выдержишь все пытки. А вот Женя искренне признался, что боится шприцев. Я, например, тоже боюсь. А ну-ка, проявите смелость, поднимите руки все те, кто боится шприцев!

В зале засмеялись, и поднялся лес рук. Только рука Цупы не поднялась, но я-то знал, что во время прививки оспы за билет на матч «Динамо» — ЦДКА он подсунул вместо себя другого мальчишку под иглу медсестры.

— Не тот трус, кто высказывает сомнения в себе, а тот трус, кто их прячет. Смелость — это искренность, когда открыто говоришь и о чужих недостатках, и о своих… Но начинать надо всё-таки с самого себя, — сказал Фадеев почему-то с грустной улыбкой.

Зал, только что аплодировавший Цупе, теперь так же бурно зааплодировал писателю.

Величественная грудь представительницы гороно облегчённо вздохнула.

— Наш дорогой Александр Александрович дал нам всем пример здорового отношения к своим недостаткам, когда он учёл товарищескую критику и создал новый, гораздо лучший вариант «Молодой гвардии», — сказала она.

Фадеев снова ввинтил кончики пальцев в свои белоснежные виски…

Мой старший сын

                             ковёр мурыжит кедом.

Он мне, отцу,

                    и сам себе —

                                          неведом.

Кем будет он?

                         Каким?

                                  В шестнадцать лет

он сам —

                  ещё не найденный ответ.

Мой старший сын стоит на педсовете,

мой старший сын —

                                 мой самый трудный сын,

как все на свете

                              замкнутые дети, —

один.

Он тугодум,

                    хотя смертельно юн.

Есть у него проклятая привычка

молчать — и всё.

                             К нему прилипла кличка

«Молчун».

Но он в молчанье всё-таки ершист.

Он взял и не по-нашему постригся,

и на уроке

                  с грозным блеском «фикса»

учительница крикнула:

           «Фашист!»

Кто право дал такое педагогу

бить ложную гражданскую тревогу

и неубийцу —

                     хоть он утопись! —

убить презренным именем убийц?!

О, если бы из гроба встал Ушинский,

он, может быть, её назвал фашисткой…

Но надо поспокойней, наконец.

Я здесь необъективен.

                                           Я отец.

Мой старший сын —

                                    он далеко не ангел.

Как я писал:

                    «застенчивый и наглый»,

стоит он,

                как побритый дикобраз,

на педсовет не поднимая глаз.

Молчун,

              ходящий в школьных Стеньках Разиных,

стоит он

               антологией немой

ошибок грамматических и нравственных,