и сделалась я от обиды
стукачкой,
и, горя желанием спасти Аргентину,
в доносах рисовала
страшную картину,
где в заговоре школьном
даже первоклашки
пишут закодированно
на промокашке.
Меня заметили.
Мне дали кличку.
Общение с полицией
вошло в привычку.
Но меня
морально унижало стукачество.
Я хотела
перехода в новое качество.
И я стала,
контролируя Рио-дель-Плату,
спасать Аргентину
за полицейскую зарплату.
Я мечтала попасть
в детективную эпопею.
Я была молода ещё,
хороша ещё,
и над газовой плиткой
подсушивала портупею,
чтоб она поскрипывала
более устрашающе.
Я вступила в полицию
по убеждениям,
а отчасти —
от ненависти к учреждениям,
но полиция
оказалась учреждением тоже,
и в полиции тоже —
рожа на роже.
Я была
патриотка
и каратистка,
и меня из начальства никто не тискал,
правда, насиловали глазами,
но это — везде,
как вы знаете сами.
Наши агенты
называли агентами
всех,
кого считали интеллигентами.
И кого я из мыслящих не арестовывала!
Разве что только не Аристотеля.
В квартиры,
намеченные заранее,
я вламывалась
наподобие танка,
и от счастья правительственного задания
кобура на боку
танцевала танго.
Но заметила я
в сослуживцах доблестных,
что они
прикарманивают при обысках
магнитофоны,
а особенно видео,
и это
меня
идеологически обидело.
И я постепенно поняла не без натуги
то, что не каждому понять удастся, —
какие отвратные
у государства слуги,
какие симпатичные
враги у государства.
И однажды один
очень милый такой «подрывной элемент»
улыбнулся,
глазами жалея меня,
как при грустном гадании:
«Эх, мучача…
А может быть, внук твой когда-нибудь
на свиданье придёт
не под чей-нибудь —
мой монумент…»
Он сказал это, может, не очень-то скромно,
но когда увели его не в тюрьму,
а швырнули в бетономешалку,
бетон выдающую с кровью,
почему-то поверила я ему.
Он писателем был.
Я припрятала при конфискации
тоненький том,
а когда я прочла —
заревела,
как будто пробило плотину,
ибо я поняла
не беременным в жизни ни разу ещё животом,
что такие, как он,
и спасали мою Аргентину.
А другого писателя
в спину пихнули прикладом при мне
и поставили к стенке,
но не расстреляли, подонки,
а размазали тело его
«студебеккером»
по стене
так, что брызнули на радиатор
кровавые клочья печёнки.
Все исчезли они без суда.
Все исчезли они без следа.
Проклиная своё невежество
патриотической дуры,
я ушла из полиции
и поклялась навсегда
стать учительницей литературы!
И теперь я отмаливаю грехи
в деревенской школе,
куда попросилась,
и крестьянским детишкам
читаю стихи
этих исчезнувших —
desaparecidos.
А ночами
я корчусь на безмужней простыне,
с дурацкими коленками,
бессмысленно ногастая,
и местный аптекарь
украдкой приходит ко мне
и поспешно ёрзает,
не снимая галстука.
Даже голая
с кожи содрать не могу полицейской формы.
Чтобы дети мои и аптекаря
во чреве моём потонули,
я глотаю в два раза больше нормы
противозачаточные пилюли.
Некоторые мечтают
хотя бы во сне навести
полицейский порядок,
чтоб каждому крикнуть:
«Замри!»
А я каждый день
подыхаю от ненависти
к любому полицейскому
на поверхности земли.
Ненавижу,
когда поучает ребёнка отец,
не от мудрости
полысевший,
ненавижу, когда в педагогах —
и то полицейщина.
Так я вам говорю,
Магдалена,
бывшая женщина-полицейский
и, к сожалению,
бывшая женщина…
Ровно посередине Амазонки горел пароход.
Пароход был маленький, обшарпанный, под эквадорским флагом. По пылающей палубе метались люди. Но в воду они броситься боялись, потому что Амазонка кишела пираньями, оставляющими в течение минуты только скелет от человеческого тела. Две спущенные на воду лодки перевернулись, ибо были перегружены, и ни один из людей не выплыл. Трагедия оставшихся на борту людей была в том, что пароход горел именно посередине.
Несколько индейцев на перуанском берегу, где стоял и я, бросились к своим каноэ, но начальник полиции остановил их:
— Не суйтесь не в своё дело… Всё-таки это ближе не к нашей, а к бразильской территории… Нейтральные воды… К тому же эквадорский флаг. Я даже не помню, какие у нас с ними политические отношения…
На другом, бразильском, берегу тоже виднелись безучастно созерцающие фигуры.
— Всё-таки это ближе к перуанской территории… — наверно, сказал тамошний начальник полиции и тоже замялся по поводу отношений на сегодняшний день с Эквадором.
Корабль медленно потонул на наших глазах вместе с остатками команды. Ничего нет страшней, когда люди брошены другими людьми.
Я долго не спал той ночью в посёлке охотников за крокодилами Летиции и почему-то вспомнил бульдозериста на Колыме Сарапулькина. Он бы не бросил.
Внутри пирамиды Хеопса
подавленно,
сыро,
запуганно.
Крысы у саркофага
шастают в полутьме.
А я вам расскажу
про саркофаг Сарапулькина,
бульдозериста
на Колыме.
Сарапулькин вышел не ростом,
а грудью.
Она широченная —
не подходи,
и лезет сквозь продранную робу грубую
рыжая тайга
с этой самой груди.
И на груди,
и на башке он рыжий,
а ещё на носу,
на щеках
и на ушах!
Хоть бы поделился веснушкой лишней!
Весь он —
как в золоте персидский шах!
Вот он выражается,
прямо скажем, крепенько.
Рычаг потянул
и на газ нажал,
зыркая
из-под промасленного кепаря,
такого, что хоть выжми
и картошку жарь!
Шебутной,
баламутный,
около мутной
от промытого золота Колымы,
в своё выходное
заслуженное утро
Сарапулькин
ворочает
валуны.
Он делает сигналом
предостережение