пузырьками, пакетиками, банками, этикетками с указанием срока годности и штрихкодами. Вокруг тебя уже сияет товарный ореол.
6
В какой-то момент ты почувствуешь ко мне ненависть. Я уже начинаю свыкаться с этой мыслью. Готовлю себя. Ты только - только родился, и, если я не слишком преувеличиваю (и не умру раньше), впереди у меня целых четырнадцать лет твоего расположения. И уж я не премину этим воспользоваться, чтобы выдержать удар, когда тебе будет неприятно от одного моего вида. У меня в запасе четырнадцать лет. И я постараюсь сделать так, чтобы ты не слишком сильно меня ненавидел в переходном возрасте.
(В первую очередь, чтобы не раздражать тебя, я не должен больше писать "маленький мой". Если тебе, четырнадцатилетнему, что и будет действовать на нервы, так это то, что тебя все еще считают маленьким. Или что кто-то вечно напоминает: ты таким был.)
(Может, я все делаю не так. Может, не надо описывать тебя беспомощным новорожденным на руках у родителей. Может, в первую очередь четырнадцатилетнему мальчику нужно, что бы ему не напоминали всю дорогу, что он был ребенком. Он и так был им до недавнего времени. Нет, это невыносимо. Он и слышать об этом не желает. И его можно понять. Он становится сильным, обходится без посторонней помощи.)
(Это все равно что пытаться надеть на бабочку пустой кокон, только что сброшенную и еще влажную оболочку. Я и есть эта оболочка, эта жижа, которая никак от тебя не отлипнет. Я должен набраться сил и насладиться твоим взлетом.)
7
Как мне тебя называть? Я еще не свыкся с твоим именем. В конце концов, я уступил твоей маме, и мы назвали тебя так, как хотела она. Впрочем, у меня не было никаких мыслей по поводу того, как тебя назвать. Я бы немного подождал, узнал бы тебя получше. Ты проявил бы какие-то черты, соответствующие определенному имени. Ну, скажем: "Когда плачет, он норовит растянуть звук "э" и делает так: э-э-э. Вот и назовем его Эмануэле!"
"Наоборот, дадим ему такое имя, которое как можно меньше напоминало бы его плач. Назовем его Арнольдо".
Это я так, в шутку. Было бы правильно, думал я, выслушать первым делом тебя, чтобы понять твое истинное имя, звук, на который ты будешь откликаться всю свою жизнь.
— Настоящее мужское имя, — настаивала твоя мама. — Мужское. Как раньше.
Так Сильвана произвела на свет и твое имя. Теперь она склоняется над тобой и нежно шепчет:
— Марио, Марио.
Пускай будет Марио, я не возражаю. Я пришел в адресный стол официально зарегистрировать тебя. Я уверенно внес твое имя в книгу записей живых слов. Но я не спешу называть тебя по имени. Вначале мне хочется рассмотреть тебя таким, какой ты есть. Младенец. Новорожденный. Комочек розовой кожи. Сырой полуфабрикат, как говорит Тициано. Организм, способный дышать и кричать. Внутри тебя бьется маленькое сердце. Ты наш ребенок.
Мы называем тебя по имени, хотя тебе всего несколько дней от роду. Ты еще не настоящий "ты", хотя у тебя все есть. Интересно, когда ты начнешь выделяться на смутном фоне человечества? Ты впишешься в принадлежащую тебе фигуру, придав ей все более узнаваемые черты. Ты примешь свой внешний облик, наделенный твоей индивидуальностью, начнешь быть самим собой. Ты уже весь тут, кроха. Рано или поздно в тебе появится и твое я.
Мне хотелось бы называть тебя попросту сыном, сыночком, но это звучит слишком приторно. Это напоминает какие-то невообразимые ситуации, далекие эпохи. Возможно, на самом деле их никогда и не было. Их могли инсценировать в какой-нибудь рекламе или телепостановке с урезанным бюджетом, в котором сэкономили на сценаристах. Вряд ли еще где - то отец обращается к сыну "сыночек, сынок". И потом это высокомерно, по-собственнически. Я бы не смог так к тебе обращаться, когда ты начнешь говорить и понимать эти слова. Я решил рассказать тебе, каким образом устроен этот мир. Но все еще не пойму, как к тебе обращаться.
Марио, сынок, дитятко мое, кровиночка моя, малышик мой новорожденный, малютка моя неоперившаяся, человечек мой бессловесный, я пишу тебе из глубин твоего рождения, из самых первых дней твоей жизни, я тянусь к тебе, надеясь, что ты прочтешь меня в свои четырнадцать лет, в другое время и в другом месте. Прочти эти строки таким, какой ты есть, со всей своей душевной чуткостью и силой духа. Я люблю тебя.
8
Как я мог совершить такую глупость? Я притащил тебя в супермаркет до того, как ты увидел море! Полный идиот. Теперь уже ничего не исправишь. Ты навсегда останешься ребенком, увидевшим супермаркет раньше моря. Впрочем, если подумать, так оно гораздо логичнее.
Все равно это ужасно. Ладно, если бы ты родился в Падуе, Милане или Болонье. Но здесь, именно здесь, на этом острове! Место, где ты появился на свет, имеет форму соломки. С одной стороны его омывает море, с другой — полузакрытая акватория, этакое прибрежное морское озеро с соленой водой. На самом острове, вдоль всей соломки, протянулись улицы. Хотя улица вообще-то всего одна, без начала и конца. С обеих сторон дома и магазины. Они обращены в глубь острова и выходят на асфальтированные дорожки. Делают вид, что находятся в самом обыкновенном материковом городке. Так, словно вы можете жить в глубине острова, притворяясь, что ни справа, ни слева от вас нет никакой воды.
Сегодня я попробовал пересечь остров по горизонтали, от берега до берега. От северо-западного берега до юго-восточного (от лагуны до моря.) Я насчитал шестьсот одиннадцать шагов, плюс-минус полкилометра. А вот точной длины я так до сих пор и не знаю. Километров десять, не меньше. Предлинный и преузкий остров. Говорю же тебе, соломка.
Зимой купальни защищены плотиной из песка. Когда-то в конце купального сезона деревянные кабинки разбирали, а по весне собирали снова. Теперь осенью приезжают экскаваторы, делают длинную насыпь высотой два-три метра, подальше от воды, за первым рядом купальных кабинок. Песчаная плотина в состоянии защитить их от яростного натиска моря. Насыпать ее быстрее, да и стоит это дешевле, чем разборка и сборка кабин. При этом возникает странное впечатление, будто собирается строительный материал для гигантского замка из песка или еще недоделанной китайской стены, которую нужно утрамбовать с помощью лопатки и ведерка.
Конец ноября. Море набегает на берег низкой широкой волной. Тонкие полоски плоской воды. Новая полоска накрывает предшественницу, за ней спешит следующая. Вода внахлестку застилает воду. Барашки, глубиной в несколько сантиметров, растягиваются на десятки метров. Они приносят достаточно воды, чтобы залить складки песчаного дна, похожие на сморщенную нёбную полость. Вдоль кромки берега возникает зеркальная гладь. Море специально нарезает воду тонкими полосками, чтобы в них отражалось небо. Выходит незамутненная лазурь.
Я шел по зимнему песку, твердому, тяжелому. Толкал перед собой коляску, в которой был ты. Приятно было оборачиваться и смотреть на наши следы. Две параллельных, чуть изогнутых, колеи, посредине отпечатки моих ног. Мой путь внутри твоего, моя дорожка в твоей дороге.
Вдалеке на пенистых пластинах волн я приметил стайку необычной живности белого цвета. Наверное, медузы выплыли наконец подышать под безобидным зимним солнцем.
(Я знаю, медузы водятся в теплых морях, на воздухе они разлагаются. Все это происходит летом, а как они зимуют, я понятия не имею. Погружаются ли они в спячку? Может, они превращаются в кусок прозрачного, опалового льда, дрейфующего на поверхности воды.)
Я подошел ближе и увидел, что это были всклокоченные барашки размером с батон. Гонимые ветром, они скользили по водной поверхности, кувыркаясь на морской глади.
При соприкосновении с водой пузырьки закипали и перемешивались. Барашки дыбились, словно карабкаясь на самый верх, затем опадали и тянулись вперед. Вся эта кишащая масса казалась живым существом.
Какое-то время я неотрывно наблюдал за происходящим.
Потом вытащил тебя из коляски, приподнял и подставил ветру. У тебя был смешной и торжественный вид: стеганый комбинезон, на голове перекосившаяся вязаная шапочка. Я принял солидную позу, расставил ноги и, выпятив грудь в сторону моря, возгласил:
— О яростные буруны, о пузырьки, теснящиеся в сгустках пенных волн, о беспокойные личины жизни, о суррогаты резвых тварей, парящих по морской глазури, живите же и здравствуйте! Я сострадаю вашей грусти, о вы, бегущие на берег вновь и вновь. Не будучи живыми, вы ими кажетесь. Способны вы лишь взор дурманить всех тех, кто видит вас издалека и поначалу принимает за живых. Вы упиваетесь притворной жизнью, берете вы ее в кредит от затуманенных обманом глаз. Мне жалко вас, покладистые пузырьки, я разделяю ваш порыв: стремились вы живое формой наделить. Мне жаль пластины волн, по коим вы скользите: подобно вам они изображают то, чего и вовсе нет. В них преломляется вся бездна неба. Пластины, глубиной не больше дюйма, вбирают в тоненькую оболочку безбрежные просторы небосвода! Мне жаль и вас, — и тут я поднял голову, направил взгляд за горизонт и приподнял тебя повыше, — о дорогие облака, гигантские пары, которым нет покоя в оцепеневших контурах, изменчивые формы, клубы, клубящиеся живо, не живя! Мне жаль вас всех, напыщенные существа, стремящиеся жажду жизни утолить напрасно. Я преклоняюсь перед вашей многосложной грацией и говорю вам с уважением: я, Леонардо Скарпа, можно просто Лео, и моя жена, Сильвана Кодусси, соединили наши жизни не из притворства или показухи ради; слепили мы комочек клеток, который в самом деле жив, он жив, и все тут, — это Марио!
(Естественно, ничего этого я не говорил. Я бы никогда не смог вот так сходу нагородить столько высокопарной чепухи. У меня и духу бы не хватило. Тем более, что рядом со мной был человек в резиновых сапогах. Он исследовал песок с помощью полуметровой палки. На одном конце палки было кольцо, на другом, под рукояткой, — жестянка. Наверное, металлоискатель. Думаю, тип в сапогах выискивал какие-нибудь цацки, посеянные летом отдыхающими. Внутри меня вовсю звучала речь о пене, пластинах волн, облаках, я весь кипел, но постыдился сойти в глазах незнакомца за сумасшед