Будь, что будет, понимаешь? Когда умер Обержин, я спросил себя: неужели я тоже сегодня умру? Ведь только так меня можно было остановить. Но вместо того, чтобы испугать, эта мысль вдруг обрубила все сомнения. Ушли напряжение, тревога, и я подумал: ух. Больше никаких интриг, беготни, кирпичных рож этой суки, которая задрала меня ультиматумами. Никакого выбора. Прошлого. Дедала. Впервые за пятнадцать лет я почувствовал себя по-настоящему свободным, и… Прости. Прости меня, правда. Но больше я от этого не откажусь.
Я держал его за руку, но даже не понимал, какой она была. Холодной ли, теплой. Касания больше ничего не значили. Мир умирающих тел победил.
Из глубины здания послышался глухой массивный гул. Хольд подобрался. Я различил движение железа.
– Черт, – процедил он. – Прорвалась-таки.
Я понял, что это был лифт. Наверное, он поднимался.
– Слушай сюда. – Он дернул меня к себе. – У меня в заднем сиденье, в спинке, спрятаны наши новые документы. Они хорошие, дорогие, своими можешь спокойно пользоваться. Но сейчас ты должен купить госпоже М. билет и посадить на ближайший рейс до Бари.
– И все?.. – выдавил я.
– Все.
– И я не должен лететь с ней?
– Ты ни в коем случае не должен лететь с ней. Она атрибут, еще и вещь-в-себе. Ей ничего не угрожает.
– Но ведь это плохо… Если Адам опасен, если у него какие-то планы… Отдавать ее плохо…
– Очень. – Он убийственно спокойно кивнул. – Но Адам должен думать, что вы на его стороне. Только это защитит вас и ваши контрфункции. Даст возможность выйти из-под удара, не быть первой целью, получить шанс подготовиться к тому, что грядет. Всем вам, я имею в виду. Всем лабиринтам.
– Так нельзя… Мы не можем думать только о себе…
– Вы должны. – Хольд до боли стиснул мне руку. – Должны думать только о себе.
Я молчал. Я задыхался.
– Он все равно ее получит. Так посчитала троица. Это больше, чем будущая история, это игра планетарных масштабов. Все, о чем должны думать маленькие люди, вроде нас с тобой, угодив в воронку неизбежного… – Он разжал пальцы, но не отпустил меня, и потому я не отпустил его, – это сколько жизней мы можем спасти. Вы выбрали спасти контрфункции. Я выбрал спасти вас. Как здорово, что сегодня это одно и тоже. Поэтому, Миш… Михаэль… Я умоляю тебя. Отправь это чертово тело в чертов Бари. Помоги мне, прошу.
Гул прекратился. В невесомой, какой-то инфракрасной тишине раскатился звонкий «дзынь». Где-то в глубине этажа разошлись двери лифта, и это где-то решительно замаршировало к нам.
Хольд вскинулся, поморщился, что вскинулся:
– Все. Не думай об этом. Перестань думать.
– Не могу, – просипел я, – меня сейчас стошнит.
– А что там с никами?
– Никами?..
– Да. Расскажи, что случилось.
– Они… На нас напали… Когда мы возвращались в лабиринт…
– Сколько их было? Кто пострадал?
Я знал, он пытался отвлечь меня, заставить думать о чем-то еще, прежде чем госпожа-старший-председатель нагрянет и увидит эхо последних слов. Тех, что мы сказали друг другу. Тех, что не скажем уже никогда. Но я застрял. Хольд снова сжал мою руку.
– Я никогда их не видел, – буднично продолжил он. – Такой реликт. Вик как-то по пьянке рассказал, как его убивали. Ужасно любопытный момент, что они всегда начинают с ног. Думаю, может, они людей как окорочок держат. Как шашлык, жрут с шампура. Скажи, есть такое? У вас же кого-то съели?
– О господи… Я реально сейчас сблюю.
На нас обрушился свет. Хольд отдернул руку, я зажмурился, и не осталось ничего, кроме темно-бордового занавеса век.
– Двадцать три варианта, как убить себя, – раздался голос, как хор, он был повсюду. – Вы изобретательны, господин Ооскведер. Но не все требует такого скрупулезного приложения ума.
Я проморгался и увидел его нелепый комбинезон. Он оказался аквариумно-синим. Хольд стоял, глядя мне за спину, и считал. Не знаю, до скольки. Может, до пяти, может, их была дюжина – какая разница, если все она одна? Но марш вдруг стих. Хольд издевательски хмыкнул:
– Что такое? Забарахлил счетчик?
Функции молчали. Он выбрался из-за стола:
– Решить – значит, мысленно сделать. И не надо думать, что, если я не хочу расстраивать ребенка, в моих планах убить себя что-то изменится. Если уж на то пошло, я вообще не хочу никого расстраивать. Как у всякого мудака, это выходит у меня без сознательного напряжения воли.
Я стиснул зубы. Я не верил, не мог.
– Чем особеннее к вам отношение, тем наглее вы становитесь, – а капелла молвила госпожа-старший-председатель.
– То, что вы называете отношением, похоже на домогательство. Я отбиваюсь.
Хольд шагнул к ней, но, поравнявшись со мной, сказал между делом:
– Все. Свободен.
– Нет, – выдавил я. – Я останусь с тобой.
– Прекрати. Ты же знаешь, я ненавижу долгие проводы, – фыркнул он в значении вали-чтобы-не-всплыло-лишнего.
– Потерпишь, – прохрипел я в значении сам-вали.
Хольд опустил руку на спинку моего стула. Когда-то его мрачная тень надо мной сопровождалась раздражением, от которого щетинился воздух. Но сейчас, из-за боли, он старался ничего не выражать. Я знал это, потому что знал каждую подпорку его внешнего образа. А она знала, потому что его лечили так, как ей было нужно.
– Вы дадите ему умереть? – молвила госпожа-старший-председатель.
– У каждого своя оптимизирующая функция, – донесся с другой стороны холла еще один голос. – Если вы хотите не дать ему умереть, едва ли я здесь для того же.
Только тогда я обернулся. Ее функции были повсюду. Равнодушные взгляды изучали нас с Хольдом, все мерности сложившейся мизансцены, и только юная девушка в мантии из собственных волос, держась с краю, смотрела на пожилого мужчину в льняном костюме у окна.
– Непостижимо, – молвила девушка. – Вы готовы низвести себя в ноль, лишь бы мы ушли в минус. Это ненависть, господин Ооскведер?
– Это выбор, – ответил Хольд.
– Но он отрицательный. Ваш отказ от жизни математически, биологически безрассуден. Вопреки издержкам, в которые вы нам обходитесь, я по-прежнему предлагаю новую жизнь. Если вы так преданы человечеству, присоединяйтесь к нам. Мы работаем над возвышением вашего вида активнее, чем все мировые правительства. Если вам безразличны чужие судьбы – если вас лишь гнетут прогоревшие амбиции – присоединяйтесь. После стольких лет затворничества у вас появился шанс занять себя чем-то стоящим.
Хольд мрачно хохотнул.
– Так вот какой расчет? Отупев взаперти, я должен был почуять сквознячок свободы и с восторгом согласиться на клетку класса люкс? Но тюрьма есть тюрьма. Пусть и с автоматическим смывом в туалете. Шантажируя меня, вы даже не потрудились создать иллюзию выбора.
Функции ожили. Заскрежетали ножки выдвигаемых стульев, и госпожа-старший-председатель расселась по столикам толпой внешне совершенно нормальных людей. Ненормальными оставались взгляды и машинная слаженность тел.
Пользуясь заминкой, Хольд сгорбился.
– Сядь, – прошептал я. – Умоляю. А то самомнением царапаешь потолок.
Он посмотрел на меня и криво усмехнулся. Я помог ему сесть, ненавидя все на свете.
Когда все расселись, стоять осталась только девушка с мантией волос. Она скользнула к нам вдоль столиков, и Дедал, до того безмятежно державшийся поодаль, тоже двинулся, но в сторону прилавков и холодильников.
– Вы – ученый, господин Ооскведер. Ваш выбор может стать орудием массового поражения.
Хольд напряженно щурился на ее приближение.
– Когда-то мы спасли вам жизнь. Вы ненавидите нас за это.
– Ни черта вы не спасли. Просто не добили, в отличие от моей семьи и тысячи тысяч людей, которых травили веками самыми изощренными способами. Начиная с перегретых симбионтов и заканчивая смертничками во льдах.
– Это в прошлом, господин Ооскведер.
– Это случилось пятнадцать лет назад.
Функция зашла ему за спину. Хольд закатил глаза.
– У ледников нет разума. Они не сообщили нам, когда начали таять, и не было никого, кто мог наблюдать за началом необратимых изменений. Люди медлили, считая глобальное потепление маргинальной теорией, и даже первые показания приборов не смогли никого убедить. Из-за этого фрагмент изменил положение и был утерян. В истории вашей прошлой жизни не было ни нашей халатности, ни злого умысла, лишь накопленные за десятилетия антропогенные факторы, которые, сколь я помню, и изучал ваш отец.
Хольд демонстративно покачал головой. Шелестя льняной тяжестью волос, госпожа-старший-председатель встала у соседнего с ним стула.
– Вы должны были погибнуть вместе с остальными. Но мы успели вас спасти. И эту неприятную для вашего эго традицию я буду поддерживать столько, сколько потребуется. Бездействие – тоже убийство. Высокоорганизованному разуму противоестественно множить удельный вес убийц.
Хольд подался к ней. От выражения его лица мне хотелось забиться в угол.
– Ужасно любопытно, что́ в ваших расчетах требует моего присутствия. Но я скорее в гроб лягу, а затем в урну ссыплюсь, нежели заложу кирпичик в эту лживую утопию. Я знаю, какой ценой она обошлась моему виду. И теперь, когда я в курсе, что́ вы делали с пассионариями, революционерами, естественниками, которые могли изменить мир, как вы обрекали самых громких и неудобных на изоляцию, в которой даже не сдохнуть, я не верю ни единому слову. Говорите, что спасли меня? Думаю, все было иначе.
Госпожа-старший-председатель равнодушно смолчала. Хольд усмехнулся и вдруг повернулся ко мне.
– Знаете, что́ у меня никогда не клеилось в истории о чудесном спасении? Вот эта херня. – Он кивнул на меня, всего меня, и усмешка вмиг исчезла. – Если меня спасли вы, причем здесь они? Почему пятнадцать лет назад никто не просчитал, кто я и чем буду полезен? Вместо это меня заперли в самом тоскливом месте на земле, среди депрессивных персонажей и музейных экспонатов, где нельзя ни на шаг отступить от заведенного порядка вещей, потому что это перекидной мостик над пропастью экзистенциального ужаса. Алкоголь, скажем прямо, лучший фильтр реальности, но его давно перестало хватать. Я больше не знаю, как засыпать, не ворочаясь полночи, и просыпаться, не чувствуя себя издохшим. Бывают дни, когда я не могу вспомнить элементарные вещи из патанатомии или удержать в голове что-то длинее промокода. Я отупел и стал жалок, и о таком вот мне, спустя столько лет, вы вдруг вспомнили? Да так, что гото